Литмир - Электронная Библиотека

Человеческие чувства, утверждал Овсянико-Куликовский, как и сам человек, безусловно национальны. Но вот вопрос: как же получается, что всем людям понятны, к примеру, трагедии Шекспира, Софокла? А получается так оттого, что в высшем напряжении страстей, «в припадке душевного урагана» исчезают у человека всякие национальные отличия мысли, воли, чувства: «Человек в состоянии аффекта и страсти — безнационален».

Можно только дивиться, с какой легкостью люди впадают в противоречие с собственными посылками, в угоду какой-то сверхпосылке. И даже такой глубокий, честный мыслитель, как Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский, не избежал искуса. Казалось бы, кому невдомек, что король Лир, Отелло, леди Макбет на английской сцене, на немецкой сцене, на русской, на японской — это разные короли Лиры, разные ревнивцы Отелло, разные леди Макбет! Дело доходит порою до смешного, особенно в живописи: у русских Ленин — русский, у чукчей — чукча, у китайцев — китаец, у африканцев — негр-альбинос. Про Иисусов иконный лик уже и разговору нет: тут, известное дело, всякий маляр свое несет — как воображается, так и пишется. Но про Ильича-то и фильмы сохранились, и фото с него делали, и тьма всяких словесных описаний. Но нет — он и чукча, и китаец, и малаец!

А живопись, что, не такая же область человеческого духа, как литература, живопись, что, вне законов психологии, у живописи, что, не человеческая ли душа — главный объект!

Тут уместно бы вспомнить еще музыку, но в музыке национальное начало — это до того уж тривиально, что и ссылаться неловко.

Если отрешиться от природы строительного материала — слово в поэзии и прозе, звук в музыке, а держаться психологической «подоплеки», черпающей свою энергию в национальных биобатареях человечества, поэзию следовало бы отнести к общему или, по крайней мере, близкому разряду искусства не с прозой, а с музыкой. Не берусь судить обо всех, но очень подозреваю, что у многих, в том числе у меня у самого, стихи обращены к тем же тайникам души, к которым обращена и музыка. Рихард Вагнер всю жизнь носился с мыслью, что музыкальная фраза может быть столь же предметной, как слово. Наверное, для него самого разницы и в самом деле не было, но едва ли по той причине, что музыкальная фраза обладала конкретностью и предметностью словесной. Скорее наоборот: не звук приближался к слову, а слово приближалось к звуку — как в подлинной поэзии, где некая будто бы незавершенность, незаконченность есть не что иное, как отраженное смятение, изначально свойственное человеческой душе, лишенной конечного знания, но обреченной вечно жаждать его.

Даже великий Спиноза, даже он, с его командорским призывом к человеку и человечеству non ridere, non lugere, neque detestari, sed intelligere — не плакать, не смеяться, не проклинать, но объяснять — даже он, в беспрестанных ночных своих бдениях, чувствовал: конечное нам не дано, за порогом знания всегда стоит Тайна.

Четыре тысячи лет назад Тайна привела шумерского мальчика Аврама к Единому: нет Бога, кроме Бога! Почему его, Аврама-Авраама, почему не другого?

Почему полтысячелетия спустя человек, нареченный египетским именем Моше, Моисей, обратил свое слово к евреям, почему от них, а не от египтян потребовал он беззаветной верности Единому? Иные говорят: уже фараон Аменхотеп, переименовавший себя в Эхнатона, по имени единого бога Атона, которому он поклонялся, провозвестил идею Единого. Но кто был его бог, его Атон? Его, Эхнатонов, бог — это солнце: светило, которое дает жизнь травам, животным, людям, которое дает жизнь земле, светило, которое зрячий видит глазом, а слепой — осязает кожей.

Спрашивается: что общего у этого Атона, которого сегодня измерили чуть не до последнего миллиметра и взвесили чуть не до последнего грамма, с Единым, о Котором даже смешно думать, что можно приложиться к Нему с линейкой и весами! Больше того, что общего может быть у него, Атона-солнца — хозяин лишь в своем крошечном уделе, именуемом солнечной системой, пылинка во Вселенной, он такой же смертный пред вечностью, как и человек, — что может быть у него общего с Тем, что не имеет ни меры, ни времени, ни лица!

Как же не дивиться тому, что какие-то египетские рабы, которые замешивали глину для своих хозяев, стирая ноги до крови, как не дивиться, спрашиваем, что оказались они единственным на земле племенем, способным воспринять идею невидимого, неслышимого, неосязаемого Бога, Который давал о Себе знать лишь через Своего пророка Моше! И сегодня, три с половиной тысячи лет спустя, много ли на земле таких, что способны обходиться без изображения Господа, писаного или изваянного его лика?

Не знаем, сам или под влиянием «сирийских философов», как именовали греки евреев, эллин Ксенофан в VI веке пришел к заключению, что «бог может быть лишь один: это дух, не сравнимый с человеком, своей мыслью сообщающий движение миру». Ну и что же, как реагировали на это другие греки, его соплеменники? А никак: был у них допреж сонм богов, какой одним перечнем своим мог бы соперничать с нынешним манхэттенским телефонным справочником, и не только не поубавился он с годами, а, напротив, еще более разбух — за счет соседних и чужедальних идолов. Не подходили греки, не та, как говорят антропологи и этнографы, психическая среда, какая нужна для монотеизма — для идеи Единого.

Лев Штернберг, крупнейший антрополог-этнограф России — в свое время, при батюшке-погромщике Александре III, каторжанин «иудейской Колымы», — писал про еврейский монотеизм, что он «не только стоит одиноко в мировой истории, хотя, казалось бы, естественный процесс должен был скорее целый ряд других народов привести к нему, но он и не укладывается в обычные рамки эволюции. Происхождение его должно быть отнесено к категории тех эволюционных феноменов, которые в биологии принято называть Sprungerscheinungen, — феноменов, возникающих внезапно, путем скачка».

Такой скачок Штернберг усматривал в решении Аврама переселиться — «И сказал Господь Авраму: пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего, в землю, которую Я укажу тебе. И Я произведу от тебя великий народ, и благословлю тебя, и возвеличу имя твое…» (Быт., 12:2) — в Ханаан. Было Аврааму тогда уже ни мало ни много семьдесят пять лет.

Агада рассказывает: «От Ноя до Авраама десять поколений, и за все эти долгие годы Господь не говорил ни с кем из смертных, кроме Авраама».

Ну, это не требует особых пояснений: коль скоро у Аврама возникла идея Единого, она могла быть внушена только Самим Единым. С Аврамом-Авраамом, стало быть, ясно, а с остальными как? А с остальными, говорит Штернберг, чтобы идеи монотеизма «стали достоянием целой этнической группы, необходимо, чтобы в той группе были в наличности врожденные психические данные, способствующие восприятию такой чисто интеллектуальной концепции».

Эти врожденные психические данные евреи получили от своего праотца Авраама, гения, а может быть, сверхгения, и точно так, как создаются в природе устойчивые соматические черты, «точно так же… создаются и устойчивые психологические комплексы…».

В «Проблемах еврейской национальной психологии», откуда заимствованы эти суждения, поставлены, что называется, все точки над «i». У всякого народа есть психические особенности, которые проходят красной нитью через всю его историю. Конечно, они могут проявляться то ярко, выпукло, то стираться почти до теней — в зависимости от времени, от места и конкретных условий. Но они передаются, биологически, от поколения к поколению. И нет более надежного архивариуса, чем человеческие гены. Полный в доминантных, частичный в рецессивных типах, наследственно передаваемый комплекс психоинтеллектуальных способностей и склонностей — это та реальность, которой мы без обиняков руководимся в наших повседневных контактах, то открыто и нагло, то стыдливо, с блудливой улыбочкой интернационалистов, вычисляя по роже али втихую наводя справочки о роде-племени нашего ближнего.

Моя соседка в Одессе мадам Сербул, обрусевшая молдаванка, разделяла всю Одессу на жидов и нежидов. Насчет первых она не уставала повторять народную мудрость: жид жида держится. Я бы мог ей легко возразить, опираясь на собственный опыт: в университете, когда на лекции профессора Готалова-Готлиба, кстати, выкреста, с упоением цитировавшего знаменитый тост товарища Сталина в честь великого русского народа, я сказал, что тост товарища Сталина немарксистский тост, ректор Микола Опанасович Савчук, впоследствии министр просвещения Украины, передал мое дело в МГБ. Профессора Давид Генрихович Элькин, психолог, и Самуил Яковлевич Коган, философ, заявили про меня, что я всегда мудрю, все подвергаю ревизии, и вообще нет для меня ничего святого. А профессор Константин Павлович Добролюбский, в прошлом кадет, и доцент Николай Павлович Коровяков, ученик Ключевского, оба коренные русские люди, тщились представить меня несмышленышем-мальчишкой и если не выгородить, то, по крайней мере, уменьшить наказание. На студенческом же собрании, где замдекана Пантелеймон Чухрий и парторг Иван Луценко квалифицировали мое суждение о тосте как ревизию учения товарища Сталина и еврейский буржуазный национализм, все, в их числе евреи, голосовали: выбросить из университета и передать дело куда нужно. Все, за исключением одного человека: украинки Маруси Шевченко.

25
{"b":"572827","o":1}