Я и сам из камня не имею права
жить. Масса общего через две тыщи лет.
Это, однако, общий разговор об уделе смертных, а у поэта есть также свой экзистенциальный мотив, и он не таит его:
……Я
знаю, что говорю, сбивая из букв когорту,
чтобы в каре веков вклинилась их свинья!
И мрамор сужает мою аорту.
Мрамор, сужающий аорту, — это из строительного материала истории, используя который она соединяет экзистенциальное «я» с метафизическим, продлевая ряд веков индивидуума до пределов, какие ведомы будут лишь далеким потомкам, как в случае Корнелия Долабеллы и Иосифа Бродского.
Здесь уместно задаться вопросом: а кто, собственно, такой Долабелла, с которым наш современник поэт Бродский ведет свой доверительный разговор? Зять Цицерона, трибун, консул, приверженец Цезаря — больше после его убийства, чем при жизни, — опутанный делами и долгами демагог, с «коммунистическим» кличем на устах, поначалу поводырь взбунтовавшегося сброда, потом — его палач. Осужденный сенатом как враг Рима, Долабелла покончил с собой.
Возможно, эти детали из жизни римлянина проходили перед мысленным взором поэта. Читателю остается лишь гадать об этом. Однако близость поэта Корнелию Долабелле — римскому патрицию из древнего рода, который, каковы бы ни были его изъяны, в мраморе продлил свою жизнь на тысячелетия, — сама по себе сертификат на место в истории, в чем с александрийских времен заключена для иудео-эллина непреходящая ценность.
В Венеции с колокольни, пустившей в небе корни, раздаются удары колоколов, подобные падающим, но не достигающим почвы, плодам. Возможно, «есть другая жизнь, кто-то в ней занят сбором этих вещей». Здесь же, на площади, идет своя жизнь.
И голуби на фронтоне дворца Минелли
е.утся в последних лучах заката,
не обращая внимания, как когда-то
наши предки угрюмые в допотопных
обстоятельствах, на себе подобных.
Для иудея «допотопные обстоятельства» — нечто, отдаленное тысячелетиями и вместе с тем расположенное совсем рядом, чуть не под рукой: достаточно снять с книжной полки Библию, и на первых же страницах откроются допотопные обстоятельства.
Лишенные самой Историей права отрицать древность иудеев, превосходящую древность эллинов, Молон и Посидоний, близкие Цицерону люди, светочи эллинской учености, были первыми или, во всяком случае, среди первых, кто усмотрел в иудеях, при всей древности их рода, лишь племя подражателей, чуждых творческому гению и по этой причине обреченных пробавляться заимствованиями.
Между тем Александр Македонский, основатель александрийской иудейской общины, и Юлий Цезарь, споспешествовавший иудеям в Александрии и в Риме, видели в них, говорит Моммзен, активный фермент космополитизма в Древнем мире, где узкий национализм оставался верной дорогой к ограниченности, чуждой величайшей из западных империй, для которой Средиземное море было гигантским внутренним водоемом с выходом в Мировой океан.
В отличие от римлян, и в их числе прокураторов, поставленных Империей, поэт Иосиф Бродский, «гражданин второсортной эпохи», так и не побывал на Святой земле. Многие из его соплеменников дивились этому в былые дни, когда он обретался среди живых, и дивятся по сей день. Дивиться же, право, нечему: две тысячи лет назад среди александрийских иудео-эллинов без труда можно было сыскать тех, что побывали, притом не раз, в Риме, но не нашли ни дня, ни часа для Иерусалима, города своих отцов.
Впрочем, Иерусалим по тем временам был уже провинциальным городом, на мостовых которого история оставила свои следы. Но Боже мой, где только ни оставляла и ни оставляет сегодня история свои следы! А чтобы повидать бывших или теперешних иерусалимлян — достаточно, имея на руках авиабилет в любой пункт планеты, посидеть в зале ожидания аэропорта:
Спустя два часа, когда объявляют рейс,
не дергайся; потянись и подави зевоту.
В любой толпе пассажиров, как правило,
есть еврей
с пейсами и с детьми:
примкни к его хороводу.
Иосиф Бродский, понятно, ни к хороводу пейсатых, ни к иному хороводу примыкать не будет. Чужой другим, он хочет отгородиться и от самого себя, с которым у него свои счеты:
Я родился и вырос в балтийских болотах,
подле
серых цинковых волн, всегда набегавших
по две,
и отсюда — все рифмы, отсюда тот
блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос…
Приверженный деталям, как венецианский меняла дукатам в своей меняльной лавке, Бродский в иные дни готов корить себя за интеллектуальную распущенность, когда «не обращаешь внимания на детали, а стремишься к обобщению…». По его наблюдению, это в известной мере присуще всем, «кто связан с литературой <…> Ты стараешься формулировать, а не растекаться мыслию по древу. Это свойственно и мне, и другим. Ну, в моем случае это, может быть, просто еврейская местечковая тенденция к обобщению» (С. Волков. «Разговоры с Иосифом Бродским»),
3.
Местечковая склонность к философствованию и обобщению, какую признавал за собой Бродский, общеизвестна. Однако за десятки столетий до того, как появились в Восточной Европе местечки, еврейская мистика времен Второго Храма, связанная, как полагает выдающийся историк Гершом Герхард Шолем, с эллинско-восточными таинствами, приоткрывала завесу тайн бытия. У александрийских иудео-эллинов мистицизм, сочетаясь с греческой ученостью, давал удивительные побеги мудрости, в которой наблюдения, доступные всякому человеку, возбуждали соблазн постичь смысл всего сущего, отрешаясь от деталей. Отрешение от реального мира подчинено было той самой «еврейской местечковой тенденции к обобщению», грех которой числил за собою Иосиф Бродский.
Поэт, «певец дребедени, лишних мыслей, ломаных линий», в Риме, Вечном городе, чувствует древность свою во всем, даже в картавом своем «р»:
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном «р» еврея
узнают себя тоже…
Стихотворец, за спиной у которого выстроились века и предки, хоть и безымянные в картотеке архивариуса, но вполне реальные в исторической и генетической череде, постоянно томим желанием обозреть свое прошлое, оборачивающееся в окулярах направленного на него бинокля поэта прошлым всего человечества. Этот эффект дальновидения хорошо был известен ученым-александрийцам, среди них Каллимаху из Кирены, ученому и поэту, составившему знаменитые «Таблицы прославившихся во всех областях образованности и их произведений».
«Письмо в бутылке», написанное в России, где шестидесятники уже застолбили место в отечественной истории, никак не помечено календарным временем. Сегодня оно вполне, для пользы школяров, может быть включено в программу на аттестат зрелости, поскольку содержит имена ученых мужей, прославившихся в физике, естествознании, философии, литературе, искусстве, а также на других поприщах. К ним присовокуплены также имена из мифологии, Священного Писания, истории христианской церкви.