Литмир - Электронная Библиотека

Увы, пророческий дар его преимущественно направлен был на других.

В личной жизни он был не очень счастлив. Первой женой его была знаменитая артистка Юренева. В Испании он познакомился с другой женщиной — из Германии, по имени Мария Грессгенер.

В романе Хемингуэя «По ком звонит колокол» она представлена под именем Марии Остен. Хемингуэй изобразил ее искательницей альковных приключений. Люди, которые знали ее, утверждают, что портрет этот несправедлив и неверен.

Дальнейшая судьба ее говорит в ее пользу, а не в пользу нарисованного Хемингуэем портрета. Когда Кольцова арестовали, Мария Грессгенер, которая стала фактической его женой, приехала в Москву, чтобы выручить его.

Кольцова она не выручила — сама погибла.

В «Испанском дневнике» Кольцов писал рукой художника: «…Мотор умолк. Издали высятся скалы вокруг острова-тюрьмы Сантониа, испанского замка д’Иф, мрачного, зловещего места ссылки. Первозданная тишина струится над этим заброшенным, безлюдным углом. Но скоро далекий орудийный грохот разбудил ее. Жадным, глубоким вдохом я глотнул воздух, свежий, бодрый воздух моря, леса и гор. Еще раз грохот. Это опять Испания, опять война!»

В Кремле он делал доклад об Испании Сталину и четверке его приближенных. Доклад продолжался три часа. Для журналиста, для писателя это была неслыханная честь. После доклада ему сказали: «Имейте в виду, Михаил Ефимович, вас ценят, вас любят, вам доверяют!» Однако на докладе произошло нечто странное. Вот рассказ самого Кольцова: «И тут он (Сталин) стал как-то чудить… Встал из-за стола, прижал руку к сердцу, поклонился… „Как вас надо величать по-испански? Мигуэль, что ли?“ — „Мигель, товарищ Сталин“, — ответил я. „Ну так вот, дон Мигель. Мы, благородные испанцы, сердечно благодарим вас за ваш интересный доклад. Всего хорошего, дон Мигель! До свидания“. — „Служу Советскому Союзу, товарищ Сталин!“ Я направился к двери, но тут он снова меня окликнул… „У вас есть револьвер, товарищ Кольцов?“ — спросил он. „Есть, товарищ Сталин“, — удивленно ответил я. „Но вы не собираетесь из него застрелиться?“ — „Конечно, нет, — еще более удивляясь, ответил я, — и в мыслях не имею“. — „Ну, вот и отлично! — сказал он. — Отлично! Еще раз спасибо, товарищ Кольцов. До свидания, дон Мигель!“»

Брату своему, художнику Борису Ефимову, после визита в Кремль Кольцов сказал: «…знаешь, что я совершенно отчетливо прочел позавчера в глазах Хозяина, когда я уходил и он провожал меня взглядом? Я прочел в них: „Слишком прыток“».

Нет сомнения, что именно испанская эпопея привела Михаила Кольцова к гибели. Не просто репортер-наблюдатель, а высокий кремлевский эмиссар, он знал слишком много и о партийных делах Коминтерна, и об истинном состоянии Красной Армии, и о массовых репрессиях.

Во время военного парада на Красной площади в 37-м году, когда пролетали советские бомбардировщики, Кольцов сказал другу: «Гитлеровские „юнкерсы“ летают много быстрее, мы это испытали на себе в Испании… А попробуй сказать…»

В Кремле он не сумел одолеть соблазна показать свою осведомленность. Он попробовал сказать. В ответ Хозяин спросил, есть ли у него револьвер и не хочет ли он застрелиться.

Это был приговор.

Через месяц Кольцов был снова командирован в Испанию, где франкисты брали явно верх. На сердце у него было тяжело, и тяжесть эта не проходила.

По возвращении в Москву он был награжден орденом Красного Знамени, избран депутатом Верховного Совета, членом-корреспондентом Академии наук СССР. За ним были сохранены все его прежние должности: один из редакторов «Правды», председатель иностранной комиссии Союза писателей, руководитель «Жургаза», редактор «Огонька», «Крокодила», «За рубежом».

И в эти, по внешней видимости, самые благополучные дни его жизни он беспрестанно твердил брату:

«— Не могу понять, что произошло, но чувствую, что-то переменилось… Откуда-то дует этакий зловещий ледяной ветерок».

Предчувствия не обманули его. 12 декабря тридцать восьмого года, в годовщину первых выборов в Верховный Совет СССР, он был арестован. Мехлис, который незадолго до этого показал ему список лиц, подлежащих аресту, написанный рукой самого Хозяина, не сказал, что и он, как «агент лорда Бивербрука», тоже занесен в один из таких списков.

В феврале 1940 суд под председательством Ульриха дал ему десять лет без права переписки.

Через два года, в сорок втором, приговор уточнили: Михаил Кольцов, первый журналист эпохи, завершил свой земной путь.

Рукописи не горят

В. Гроссман

Инженер-химик по образованию, Василий Гроссман вошел в советскую литературу стремительно и уверенно. В 1934 году он написал повесть «Глюкауф», посвященную производственной теме, повесть была привечена Горьким, и этот горьковский привет стал для него важнейшим «этапом большого пути».

Василий Семенович Гроссман, точнее, Иосиф Соломонович Гроссман, как был он наречен в 1905 году своими папой и мамой, мещанами известного города Бердичева, не относился к числу тех евреев-писателей, подвизавшихся в русской литературе, которые ногами и руками отбивались от своего еврейства. Однако, взяв на вооружение принцип партийности в литературе, ведущий принцип литературы соцреализма, главное свое довоенное произведение, роман «Степан Кольчугин», в котором само имя героя, Кольчугин, целиком определяло программу и позицию автора, Василий Гроссман уверенно держался в фарватере, указанном партией. Степану Кольчугину, как и его собрату в знаменитой кинотрилогии о петербургском пареньке Максиме, предстояла блистательная карьера большевика — от простого донецкого забойщика до видного деятеля Коминтерна.

Увы, карьера Степана Кольчугина не была завершена по весьма уважительной причине: началась Великая Отечественная война, писатель Василий Гроссман отправился корреспондентом газеты «Красная звезда» на фронт, пять месяцев провел в блиндажах и окопах Сталинграда, закончил войну в Берлине, но еще до этого, до того, как победное красное знамя взвилось над рейхстагом, он стал свидетелем и летописцем одной из величайших катастроф в истории человечества — убийства миллионов его братьев и сестер по крови, убийства шести миллионов евреев.

«Треблинский ад», написанный им в сорок четвертом году, был первым в мировой печати подробным описанием лагеря смерти. В 1943 году в Треблинку приезжал рейхсфюрер СС Гиммлер и отдал приказ: «немедленно приступить к сожжению захороненных трупов и сжечь их все до единого, пепел и шлак вывозить из лагеря, рассеивать по полям и дорогам». Тогда же вышел приказ вновь загазированных не закапывать, а тут же сжигать.

Случилась, однако, как рассказывает Гроссман, одна непредвиденная техническая заминка: «трупы не хотели гореть; правда, было замечено, что женские тела горят лучше, ими и пытались разжигать трупы мужчин. Тратились большие количества бензина и масла для разжигания трупов, но это стоило дорого…» Вот тогда-то и приступили к постройке специальных печей, ибо ни люблинский, ни какой-либо другой, даже крупнейший крематорий в мире, не обладал пропускной способностью, достаточной для сожжения в кратчайшие сроки сотен тысяч тел.

С тех пор, рассказывают друзья Василия Гроссмана, он уже не мог думать ни о чем другом, он был «ушиблен» еврейской темой, он «помешался» на ней, и во второй книге своего знаменитого романа «За правое дело», которая увидела свет лишь через шестнадцать лет после смерти автора, бердичевский еврей Иосиф Соломонович Гроссман впервые раскрыл свою душу.

Вторая книга романа, под названием «Жизнь и судьба», увидела свет в швейцарском городе Лозанна. Сам по себе выход ее в свет представляется своего рода чудом, поскольку весной шестьдесят первого года КГБ изъял у писателя рукопись романа и конфисковал все копии. К счастью, булгаковский афоризм «рукописи не горят!» в этот раз нашел себе подтверждение в жизни.

Знаменательно, что, несмотря на арест романа, Василий Гроссман, вплоть до своей смерти в шестьдесят четвертом году, не подвергался репрессиям и продолжал работать над вполне правоверными своими вещами, а наряду с ними над повестью «Все течет», опубликованной в семидесятом году на Западе. Повесть «Все течет» — одна из первых, если не первая попытка осмыслить политическую структуру, сложившуюся в СССР после Октября, и, как ее прямое следствие, систему ГУЛАГ. В плане литературной судьбы этой повести несколько не повезло, поскольку, хотя и написанная до солженицыновского «Архипелага ГУЛАГ», она увидела свет после него и, естественно, оказалась в тени.

120
{"b":"572827","o":1}