Литмир - Электронная Библиотека

Даму можно было понять: ее душа предпочитала отнести неприятное впечатление на счет какого-нибудь гоя. Тем более в случае с таким юдофилом, как Маяковский. Это у него, у барда революции, в знаменитой его октябрьской поэме «Хорошо», облевывают жидов заклятые враги пролетариата, «аксельбантами увешанные до пупов»:

скажите,

     чего еще

          поджидаем мы?

Россию

     жиды

          продают жидам,

и кадровое

     офицерство

          уже под жидами!

Я сказал даме: крымчаки — евреи не меньше, чем мы с вами. Сельвинский не лгал — Сельвинский утаивал правду. Но, с другой стороны, как можно требовать от еврея, если он имеет законное право называть себя крымчаком, чтобы каждому встречному-поперечному он лез в лицо со своими объяснениями: «Знаете, я крымчак, но на самом деле крымчак — это еврей, как, скажем, лошадь — это конь, а дромадер — это верблюд».

Само собой понятно, требовать такого никто не станет. Не потому не станет, что нельзя — пожалуйста, на здоровье, требуйте себе сколько угодно, — а просто потому, что если человек решил не вспоминать лишний раз, кто ему папа и мама, так попробуйте его заставить. А Сельвинский решил, причем твердо решил, и прямо заявил об этом в одном из самых ранних своих сочинений, в поэме «Юность»:

А я ничей. Мне все чужое снится.

Звенят, звенят прекрасные страницы,

За томом возникает новый том —

А в жизни — бродишь в воздухе пустом.

Тут если не в оправдание, так в объяснение, можно сослаться на пестрое детство поэта, который вместе со своей мамой и сестрами, как было сказано, пересиживал трудное время погромов, катившихся по Руси, в Константинополе, у турок. Чтобы не терять даром времени, мальчика отдали, возможно, за отсутствием более подходящей школы, в католический колледж, где одевали школяров «в коричневые ряски, за плохое поведение били по ладоням линейкой, за хорошее выдавали цветные билетики».

Потом семейство переехало в Еды-Куле, Семибашенный замок. Там не было европейских школ, и маленького Илюшу отдали в арабскую.

«Детвора сидела на полу (у каждого своя циновка) и хором нараспев повторяла за учителем: „Алиф“, „Лам“. За плохое поведение здесь также били по рукам линейкой, но за хорошее давали длиннющие мучные карамели в нарядных обертках с золотом и бахромой. Могло ли быть сомнение в том, что мусульманство явно слаще католицизма?»

Как видите, погромы на родной Руси, откуда пришлось, чтобы спасти жизнь, бежать к туркам, обернулись для маленького Илюши Сельвинского, мало сказать, неожиданно, а прямо-таки фантастически: ему, сыну иудея, внуку и правнуку иудея, пришлось решать, что слаще — католичество или мусульманство! И заметим, это в те годы, когда детская душа наиболее впечатлительна, наиболее восприимчива ко всяким токам, исходящим от внешнего мира.

Не будем гадать, как бы относился к своему корню Сельвинский, если бы не этот его католический и мусульманский опыт. Само собою приходит на ум, что, не будь католичества и магометанства, могли бы быть православие и лютеранство, куда иудеи подавались тысячами.

Но нас не интересует, к кому бы поэт пришел. Нас интересует, от кого он ушел. А ушел он, как сказано, от своего племени. Ушел не только без мук, без боли, но преисполненный почтения к собственной персоне («Автопортрет»):

Я вижу в зеркалах суровое лицо,

Пролет широких век и сдвинутые брови,

У рта надутых мышц жестокое кольцо

И губы цвета черной крови.

Я вижу низкий лоб, упрямый срез волос,

Глаза, знакомые с огнем творящих болей.

И из угрюмых черт мне веет силой гроз,

Суровою жестокостью и волей.

В первые годы революции он сам относил себя к тем, кого называли: «Авантюристы, Революционная чернь. Шпана…» Это была его классовая примета. Однако классовыми приметами не исчерпывался в те времена даже человек в кожанке, галифе и с маузером на боку — блюститель революционного правопорядка. Поэт же, пусть даже следовал он этому революционному маскараду — Сельвинский следовал — не мог, однако, целиком низвести себя до такого уровня и постоянно норовил заявить свое «я».

Каково же было тогдашнее «я» поэта Сельвинского? Что не было оно иудейским, мы уже знаем. Но не было оно и чуждо если не первородному его «я», то, во всяком случае, тому сокровенному уголку души, который сформировался в самом раннем детстве, еще до того, как пришлось бежать от своих расейских погромщиков в Константинополь, к туркам. А раннее детство прошло в Крыму, среди евреев и среди караимов, которые хотя и были другого корня, но держались иудейской веры и почитали Тору, исключая, правда, ту часть ее, которая зовется Талмудом. Талмуд, говорили караимы, не от Бога, Талмуд, говорили они, выдумали раввины.

И вот, возвращаясь в страну своего детства, Илья-Карл Сельвинский сочинил «Анекдоты о караимском философе Бабакай-Суддуке», где герой говорит с потешным акцентом обалдуя-нацмена, который по сей день служит неисчерпаемым источником для всяких веселых баек бывших граждан страны Советов. Источником, заметим, вполне моральным и законным, ибо из него черпают не только безымянные сочинители анекдотов, но и признанные мастера эстрадного жанра.

Анекдот первый: «Бабакай и луна». Однажды под вечер, плотно поевши, Бабакай «вышел себе поикать в свой виноградный садик».

Видит — луны полукруг

В колодце для винограда.

«Вай, — сказал ей Суддук, —

Этта уже непорадок.

Будьте любезны — у нас

Каждому свой жребий:

Раз, когда ви луна-с,

Лезьте, пожялуйстам, в небо».

И тут же «запустил он крюк, цепнул, понатужился — разом! Лопнула пара брюк, и Суддук опрокинулся наземь». А опрокинувшись, Суддук поднял глаза к небу и увидел, «на самом верху… луна, как ни в чем не бывало».

И сказал Суддук: «Айса!

Можьна? Напиться? Чаю.

Раз луна в небесах —

Я уже ны отвечаю».

Современники, хотя тогда еще не было неуемной страсти видеть в каждой поэтической фигуре хитроумный, глубоко упрятанный намек на какую-то слабину советской власти, вырывали друг у друга буквально изо рта стихи о мудром Бабакай-Суддуке. И оглядываясь на стены в красном уголке, где висели схемы и диаграммы грандиозных преобразований, и выглядывая из окна на улицу, где толклись в очередях за буханкой хлеба в сапогах, портках, пестряди строители социализма, люди повторяли: Так! «Айса! Можьна? Напиться? Чаю. Раз луна в небесах — я уже ны отвечаю».

Анекдот второй: «Бабакай и халат».

Однажды сам Бабакай

Повесил халат на гвоздик.

114
{"b":"572827","o":1}