Литмир - Электронная Библиотека

Что Троя вам одна, ахейские мужи?

Чтоб не было никаких сомнений, никакой двусмысленности, уже не иудей, не протестант, не католик, не афонский еретик, проклятый русской церковью, — уже эллин-язычник, Осип Мандельштам, будто бы еще в некоторой нерешительности, возвещает новую свою веру: «И море, и Гомер — все движется любовью. / Кого же слушать мне?»

Ну, кто поверит такому, чтобы в течение каких-нибудь трех-четырех лет поэт, солидный человек, бегал из одной веры в другую, как своекоштный студент с квартиры на квартиру! И ведь это еще не все. В самый разгар Первой мировой войны он, дитя хаоса иудейского, поет праарийский дух «и в колыбели праарийской славянский и германский лен!»

Но и это еще не все. Сергий Платонович Каблуков, петербургский учитель математики, который имел на него большое влияние, возил его «на вечерню Пасхи в Александро-Невскую Лавру. Там поместил его на клиросе. Епископская служба и пение митрополичьего хора ему понравились. Самое же богослужение впечатлило его своею чинностью и стройностью, и ему показалось, что оно совершалось и совершается в Лавре „для князей церкви“, а не для народа».

А возил Сергий Каблуков поэта Мандельштама в православную Лавру по весьма уважительной причине, которую сам в своем дневнике и излагает: «Религия и эротика сочетаются в его душе какою-то связью… представляющейся кощунственной. Эту связь признал и он сам, говорил, что пол особенно опасен ему, как ушедшему из еврейства, что он сам знает, что находится на опасном пути, что положение его ужасно, но сил сойти с этого пути не имеет и даже не может заставить себя перестать сочинять стихи во время этого эротического безумия и не видит выхода из этого положения, кроме скорейшего перехода в православие».

Не диво ли: сначала Осипу Мандельштаму надобно было срочно перейти в какую-нибудь христианскую веру, чтобы приняли его в Петербургский университет. И перешел. Но не в православную, что было бы всего естественней в России, а почему-то в протестантскую, епископско-методистской церкви. А теперь, шесть лет спустя, в канун Февральской революции, надобно перейти ему опять в христианскую же веру, но уже не в какую-нибудь, а именно в православие, ибо только оно может спасти его от эротического безумия, особенно опасного ему, «как ушедшему из еврейства».

«Эротическое безумие» Мандельштама, собственно, могло квалифицироваться как безумие лишь весьма условно, ибо из двух главных его тогдашних увлечений — Мариной Цветаевой и княжной Саломеей Андрониковой — одно, хотя и отмечено было всеми признаками сексуального угара, вполне было разделено, точнее, не просто разделено, а в известном смысле навязано ему более активной стороной, каковой была Марина Цветаева. Другое же увлечение, красавицей княжной Саломеей Андрониковой, в замужестве Гальперн, осталось безответным.

Цветаева была Мандельштаму поводырем в Москве, все пропитано было ею, и даже в каменных кремлевских соборах Осе, мальчику из хаоса иудейского, чудились вожделенные женские изгибы, само собою, не иудейские. Дорвавшись до русского рая — помните бабелевского Венчика, как обстоятельная Катюша накаляла для него «свой расписной, свой русский и румяный рай»! — притом еще многократно усиленного ликами православных соборов, сконденсированного русского духа, с италийской замесью — «Успенье нежное — Флоренция в Москве» — Ося, при его неуемном еврейском воображении, буквально шалел. До такой степени шалел, что имел перед своими глазами всю историю России, с ее третьим Римом, то есть Москвой-матушкой, с угличским убиенным царевичем:

Царевича везут, немеет страшно тело —

И рыжую солому подожгли.

Разве может еврей, с университетским образованием, обладать женщиной просто так — как одномоментной данностью, а не Историей, пусть не всей Историей, а куском ее, пусть не в четыре тысячи лет, как его собственная, а хоть в тысячу!

Необразованный еврей, воображение которого не столько обогащено знаниями, сколько распалено, развращено ими, не может этого никак!

Княжной Саломеей Ося обладал только в своих ночных видениях:

Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне

И ждешь, бессонная…

И в круглом омуте кровать отражена.

А Марина Цветаева была реальность, такая реальность, что уж реальнее и не бывает:

Не веря воскресенья чуду,

На кладбище гуляли мы.

Заметьте: не бродили, а «гуляли». Кладбище, с крестами, с могильными холмами, с имярек, почившими в Бозе, — тоже История. Тут и воображения особого не требуется — достаточно одного контраста: жизнь и смерть. Тут от самой антитезы так завертит, закрутит, замотает, что не только прогнать нечистого, ахнуть-охнуть не успеешь, как с ног — да на землю:

Ты знаешь, мне земля повсюду

Напоминает те холмы…

«Те холмы» — это Крым, где тоже гуляли и тоже История, да плюс еще география:

Где обрывается Россия

Над морем черным и глухим.

Но, увы, ничто не вечно под луной: и владимирский русский град Александров с неистовой его Мариной стали Осипу невмоготу.

Чужое, чуждое все. Марина вспоминает: «Монашка пришла… Мандельштам шепотом: „Почему она такая черная?“ Я так же: „Потому что они такие белые!“ …У Мандельштама глаза всегда опущены: робость? величие? тяжесть век? веков?..»

Да все вместе, а главное, чужое! Боится, хотя, казалось бы, чего бояться? — Ося, «но на монашку (у страха глаза велики!) покашливает. Даже пользуясь ее наклоном… глаза распахивает. Распахнутые глаза у Мандельштама — звезды, с завитками ресниц, доходящими до бровей.

„— А скоро она уйдет? Ведь это неуютно, наконец. Я совершенно достоверно ощущаю запах ладана. — Мандельштам, это вам кажется! — И обвалившийся склеп с костями — кажется?“»

Ну, как вам нравится готовый обратиться в православную веру этот богатырь, боящийся ладана! И вообще, о чем говорить, — достаточно вспомнить присловье, какое в ходу на Руси с незапамятных времен: «Бояться, как черт ладана». Или чуть по-другому: «Бежать, как черт от ладана».

Монашка так врезалась ему в память — уже и сама Марина чудилась ему монашкой! — что и в стихи вошла она как примета беды:

От монастырских косогоров

Широкий убегает луг.

Мне от владимирских просторов

Так не хотелося на юг,

Но в этой темной, деревянной

И юродивой слободе

С такой монашкою туманной

Остаться — значит быть беде.

Не мог Осип долее оставаться с александровскими слобожанами: «В Крым. Необходимо сегодня же… Я — я — я здесь больше не могу. И вообще пора все это прекратить». И уже не было ни в тоне, ни в осанке, ни в словах привычной робости, напротив, держал себя, «ломая баранку, барственно». Тоже, между прочим, черточка от своих, от дуббельнских-варшавских родственничков.

А едва паровоз тронулся, забыл всю свою барственность — и в крик, как бывало в детстве, когда хватался за мамину руку: «Марина Ивановна! Я, наверное, глупость делаю! Мне здесь… мне у вас… мне никогда ни с… Мне так не хочется в Крым!»

Но все тут — экзальтация еврея, еврейского мальчика. Марина Цветаева хорошо понимала это, и хоть в очерке ее «История одного посвящения» вдосталь слов о еврействе Осипа, предпочла здесь, однако, большаку проселок: «Мандельштаму в Александрове, после первых восторгов, неможется. Петербуржец и крымец — к моим косогорам не привык».

10
{"b":"572827","o":1}