— Вы планируете вернуться вместе с ним, когда он будет прощен?
— Конечно.
— В таком случае сделайте мне одно одолжение — возьмите для него эту книгу.
— Что за срочность с этой книгой о предсказаниях и суевериях?
— В ней нет суеверий, но она обладает силой, превосходящей и вашу, и мою.
— Возможно. Однако если она обладает такой силой, почему бы не переслать ее с посыльным? В дороге она сама себя защитит.
— Потому что я прошу вас взять ее. Потому что я хочу, чтобы Канецуке знал, что она попала к нему из ваших рук.
— Как и предсказывалось во сне.
— Да.
— И мне следует взять ваше обманное письмо?
— Возьмите, и пусть Канецуке сам решит, обманное ли оно.
Она встала.
— Как пожелаете. Я возьму вашу книгу. Но в ответ я хочу, чтобы вы кое-что увидели.
Что она имела в виду? Собиралась ли она с самого начала предложить подобный обмен?
Прежде чем я успела вдохнуть, она появилась из-за ширмы, держа в руках письмо. Она была такой, какой я ее помнила, но одновременно другой. Надменное лицо, широкие темные брови, чувственный рот оставались теми же. Но на лице появился изъян. От правой щеки до воротника китайского жакета шла тонкая красная линия. Она выглядела, как плохо сшитая кукла со следами швов.
Она заметила мой взгляд. Нет сомнения, она его ожидала.
— Этот след, — сказала она, — идет отсюда (она дотронулась до своей щеки) досюда (она провела рукой до места под грудью); есть и другие отметины.
Итак, ей был нанесен значительно больший ущерб, чем мне. Шрамы могут исчезнуть, но память о том, как они были получены, останется с ней навсегда. Я поймала себя на том, что изумлена ее мужеством. Подумать только, что она отправится к Канецуке в таком виде и он примет ее такой. Если, конечно, она не выдумала всю эту историю об их воссоединении.
Она оглядела меня с головы до ног, как тот капитан стражников, но по выражению ее лица было непонятно, благоприятной ли оказалась оценка. Она передала мне письмо, написанное на голубовато-серой бумаге. Интересно, у нее такой же запас этой бумаги, как и у меня?
— Если оно от Канецуке, я не стану читать его, — сказала я.
— Да, от него. Но вы прочтете. В противном случае я не буду вашим гонцом, и ваша книга останется здесь.
Сейчас она подвергала испытанию меня, подобно тому, как я испытывала ее. Она хотела увидеть мое лицо, когда я буду читать то, что он написал. Вот почему она вышла из-за ширмы, пренебрегая унижением. Она хотела причинить мне большую боль, чем ее собственная.
У меня так дрожали руки, что я едва с трудом развернула письмо.
Это был его почерк. В письме не было ни подписи, ни даты. Он писал ей, говорилось в письме, потому что потерял сон. Письмо отражало смятенное состояние духа, которое случается поздно ночью, когда все вокруг спокойно спит, а твои мысли безостановочно кружатся и никак не иссякнут.
Он писал, что тоскует без нее, что ночью время течет так медленно, что у него создается ощущение, будто он карабкается на высокую башню, пока не оказывается совсем один на ее вершине. Потом он высовывается из башни, насколько это возможно, и видит ее. Она яркая, как луна, и свет падает на него до тех пор, пока он не забывает, какое сейчас время — день или ночь, как его имя, где он живет и что собирался сделать в этой жизни. Потом он цитировал стихи:
Из страшащей меня темноты, я шагну на тропинку тьмы.
Освети мой путь, о луна, присевшая на гребень горы.
Он писал, что любит ее, как никто другой. В свое время то же самое он писал мне.
— Вот, — сказала я, — возьмите назад свой трофей.
Я отдала ей письмо, и глаза ее сверкнули. Она была удовлетворена впечатлением, которое произвело на меня письмо.
— А теперь, — заявила она, — заберите назад свою книгу. Доставьте ее сами, если, конечно, он захочет принять вас.
Она перехитрила меня, она и не собиралась брать книгу, даже если он нуждался в ней, даже если ему что-то грозило.
— Вы не любите его, — сказала я, — не любите так, как я люблю.
Я ушла с книгой в руках. По моему лицу градом катились слезы, хотя я пыталась сдержать их. Она не любит его так, как я, но это не имеет значения, потому что он любит ее больше всех.
Четвертый месяц
Прошло четыре дня после моего свидания с Изуми.
Сидя утром перед зеркалом, я старалась при помощи красок и пудры сделать себе лицо, которое ожидают увидеть окружающие, а перед глазами у меня возникал незаживший шрам, идущий от щеки под грудь.
Интересно, как это — чувствовать себя помеченной таким образом? Каково это, когда твои раны расположены на таком месте? Как несправедливо, что мужчины носят шрамы как знак доблести, а женщины — как бесчестье.
Я страшилась последствий нанесенного ей увечья. Вдруг шрамы ухудшат ее характер, не станет ли она тогда изливать всю свою жестокость? Как я боялась ее мстительности! Она уже причинила мне много вреда.
Даинагон сказала, что мне следовало бы быть добрее. Нужно было дать Изуми возможность рассказать о нападении, проявить к ней больше симпатии. Но ведь это Изуми оскорбила меня! Первые же слетевшие с ее уст слова были жестоки. Ее коварство и эгоизм несет зло даже тому, кого она, по ее словам, любит. Книга, которую она отказалась взять, стоит у меня на полке, свидетельствуя о ее пренебрежении.
Но почему я не посылаю ее в Акаси? Что-то меня останавливает.
Может, это моя осведомленность о том, что Канецуке любит ее сильнее, чем меня? А может, я отказалась от мысли, что эти линии и гексаграммы способны принести счастье?
И все же если бы я любила его так, как заявляю об этом, то я бы послала книгу. Возможно, я боюсь, что книга явится ему предостережением не против любви к Изуми, а против любви ко мне.
Я стала очень суеверной. Я подобна тем слепым женщинам на базаре, которые призывают духов, перебирая четки.
Восьмой день Четвертого месяца. День Омовения Будды.
Поздний час. У меня состоялся разговор с Рюеном, я наблюдала, как священнослужители совершали омовение статуи ребенка, и мне было грустно.
Я виделась с Рюеном утром, перед этой церемонией. Он сидел за ширмой, и я слушала его голос, доносившийся до меня, как воспоминание о нашем детстве, когда мы любили друг друга и не вынесли бы разлуки.
По его голосу было понятно, что он устал то ли от дороги, то ли от своих нелегких обязанностей. Настоятель вызывает его к себе и днем и ночью; он полагается на его легкую руку и умение излагать как хорошие, так и плохие вести. Оказывается, отречение императора неизбежно. Рюен знает больше, чем может мне рассказать; он сообщил только, что при совершении обряда Великого очищения, скорее всего, именно Рейзей возглавит процессию молящихся об очищении нас от грехов.
Пройдет меньше двух месяцев, и все может измениться! Объявят амнистию, и Канецуке будет даровано прощение.
Я не могла и подумать, что события начнут развиваться так стремительно. Желаю ли я этого?
Ожидается, что после отречения император переедет в Южный дворец. Нет сомнений, что он будет продолжать жить на широкую ногу. Интересно, поговорит ли он со своими дочерьми, прежде чем принести клятвы? Возможно, Рюен окажется ему полезным, если его попросят составить для них выдержанное в элегантном стиле пожелание здоровья и счастья.
А что Рейзей? Будет ли он скучать по отцу и станет ли император скучать по нему? На церемонии они стояли рядом, мальчик почти догнал отца по росту. Его длинные волосы скоро остригут, как и у его отца, когда он будет приносить клятвы.
Старший отказывается от мира, младший входит в него. Отец отбрасывает гордыню и цинизм, сын приобретает эти качества.