Я положила голову ему на грудь.
— Ты помнишь, — спросила я, — как, счистив мох, мы написали стихи на скале?
— Да, но то были стихи об осени. Я думал об одном из них: «Глубокой ночью я лежал в одиночестве. Для кого мне перестилать постель?»
— Грустные стихи, — сказала я и поцеловала его.
— Вчера ночью был мороз, — и он коснулся губами моей щеки. — Поэтому ты мечтаешь о доме?
— Нет. — Я смотрела на воду. — Расскажи мне, каким ты был в детстве.
Он улыбнулся:
— Я был тощим.
— Ты был озорным ребенком?
— Очень озорным.
— Но не жестоким.
— Иногда. Ты ведь знаешь, какими бывают мальчишки.
— И ты тогда уже философствовал?
Он снова улыбнулся.
— Нет. Я интересовался только игрой в мяч.
— Так же, как и мой сын.
— Я знал, что у тебя есть дети.
— Только один.
— А он философствует?
— Не знаю.
Я повернулась и бросила в ручей камешек, и тут он задал свой вопрос, чувствуя мое нежелание отвечать:
— А какой ты была в детстве?
— Я плохо помню, это было так давно. У меня были очень длинные волосы.
— И такие же густые, как сейчас? — Он провел рукой по моим волосам.
— Гуще.
— Ты никогда не будешь их стричь, да?
— Возможно, постригу, когда мне будет тридцать семь.
— Это опасный возраст для женщины.
— Да, и это очень несправедливо. Не хочется подвергаться опасности, пока не исполнится сорок два.
— Не так долго осталось ждать.
— Ты опять философствуешь, — сказала я, дергая его за рукав. — У нас впереди, до того как нам будет угрожать опасность, не так много времени — у меня восемь лет, у тебя — девятнадцать.
— Да, — согласился он и развязал пояс у меня на талии.
На следующее утро, когда было еще темно, он уехал верхом на своей гнедой кобыле. Немного позже уехала и я в своем экипаже, который больше не казался тесным, а напротив, просторным и пустым.
«Глубокой ночью я лежал в одиночестве. Для кого мне перестилать постель?» Эти слова пришли мне на ум, когда мы съезжали вниз по выбитой дороге, и я вдруг осознала, что произношу их его голосом, а не своим собственным.
Итак, я теперь жила в его голосе, а не в голосе Канецуке. Эта мысль испугала меня. Мы не были похожи, этот мальчик и я. Я вспоминала, что сказала Даинагон о Канецуке в то утро, когда я обнаружила сочиненный Изуми рассказ: «Какая вы пара! Один лжец стоит другого». А разве нет? Мы с ним связаны нашей жестокостью и виной. Я не стою этого мальчика с нежными руками и серьезными мыслями. (В сущности, он невинен, несмотря на его жизненный опыт. Я это чувствовала.) Я наверняка искалечу ему жизнь, как искалечила ее другим, — независимо от своего желания. Он сам себе это предрек. Я ощущала тяжесть его предсказания более остро, чем тяжесть его тела.
Мы проехали над крепостным рвом, полным гниющих отбросов, и через ворота Ёмеи въехали в город. Несметные полчища ворон заполонили небо, холодный ветер трепал голые ветви деревьев. Вокруг сновали придворные в черных шапочках. Когда я выходила из экипажа, ветер закрутил вокруг меня полы моей одежды; прикосновение ног к острым белым камешкам внутреннего двора оказалось болезненным. Я позвала стражника, чтобы он взял мои вещи, и возвратилась в свои комнаты с их занавесями, ширмами и тонкими перегородками.
Последний день Второго месяца. День воздержания.
По возвращении я затворилась в своих комнатах и не виделась ни с кем, кроме слуг и Даинагон. Она принесла мне копию сказок Изе. Интересно, не хотела ли она таким образом напомнить мне о том, как опасно любить Канецуке.
Она не спросила, куда я ездила, хотя ей явно было любопытно. Даже если Юкон передала ей версию о родственнице, я уверена, она не приняла ее всерьез.
Разговаривая с ней, я старалась держать себя в руках, и только когда она вставала, чтобы уйти, мои глаза наполнялись слезами.
— Вы должны быть гордой, — говорила она мне. — Прячась в своих комнатах, вы только заставляете людей судачить. — Она окинула меня взглядом сверху вниз, заметила тени у меня под глазами и мои обкусанные ногти. — Заходите ко мне, если я вам понадоблюсь. — И она скользнула за ширму, а ее парчовые одежды волочились за ней по полу, и я мечтала хотя бы на один день переселиться в ее безгрешное тело.
Я опустилась на колени перед доской для письма и попыталась писать. Но меня отвлекало письмо Масато. Оно пришло вчера, и я прятала его у себя в рукаве. Оно голубого цвета и короткое — он так же осмотрителен в переписке, как и в речах. Но если я прочту письмо более внимательно, то, уверена, обнаружу между строк свидетельства его любви.
Третий месяц
Первый день. Час Змеи.
Вчера поздно вечером, к моему удивлению, за мной явился личный паж императрицы с сообщением, что ее величество желает видеть меня у себя в покоях.
Когда я одевалась, меня била дрожь. Несомненно, она хотела говорить со мной о Садако. Она станет обвинять меня в том, что я распускаю ложные слухи, и меня уволят… Я накричала на Юкон, которая расчесывала мне волосы, и просыпала на пол пудру. Я ругала себя за то, что поленилась принять ванну и начернить зубы. Почти час мне потребовалось, чтобы привести себя в порядок. Я туго затянула на талии завязки своих шаровар, чтобы держаться прямо, с видом уверенного в своей правоте человека. В результате я едва могла дышать.
В коридоре никого не было. Я старалась идти как можно более чинно, прикрывая лицо веером, и надеялась, что меня никто не видит. Мимо неторопливо прошли два дворцовых стражника, но не обратили на меня никакого внимания, и, признаюсь, несмотря на ужасное состояние, в котором я тогда была, я почувствовала себя уязвленной тем, что они не оценили мой великолепный вид.
Когда я добралась до дверей в Кокиден, то у меня возникло ощущение, что что-то не так. Пажи и придворные слонялись по залам, стараясь не привлекать к себе внимания, мелькали одежды многочисленных придворных дам, которые прятались за ширмами.
Я услышала голоса и поняла, в чем дело. Император и императрица ссорились. Нельзя было разобрать слова, но совершенно очевидно, что разговор был не из приятных.
Значит, император пришел в покои императрицы; это само по себе примечательно — обычно она ходила к нему. Я в нерешительности остановилась. Ясно, что императрице сейчас не до меня, и я могу возвратиться к себе. Но тут я услышала, как она упомянула имя Садако, и решила остаться.
Я тихо прошла по залу, надеясь, что соглядатаи меня не заметят, и оказалась в передней, где горничные ждут, пока их не позовут выполнять свои обязанности. К счастью, там никого не было. Я опустилась на колени, потому что меня так трясло, что я не могла стоять.
— Она моя дочь, не ваша, — услышала я голос императора. Итак, они все еще говорили о Садако.
— Может быть, и так, — сказала императрица в своей обычной спокойной манере. — Но вы не имеете права наказывать ее, если она невиновна.
— Я поступлю с ней так, как пожелаю.
— Значит, вы считаете, что слухи сильнее правды.
— Слухи — ничто. Но ничто становится всем, если люди решают, что это так.
— И вы допустите, чтобы вами руководила клевета?
— Я буду руководствоваться тем, что считаю правдой, а правда состоит в том, что мои дочери меня обманули.
— Нашу дочь ввели в соблазн.
— А она ввела в соблазн меня, заставив верить в свою чистоту.
— Она никогда не лгала вам.
— Она никогда не говорила мне правду. Если я предпочитаю не разговаривать с ней, это мое право. Она для меня не существует, — прокричал он. — Она призрак. У нее нет глаз, нет лица, нет голоса — она не существует, и я запрещаю вам говорить о ней.
— И о Садако.
— Да, и о ней.
— Несмотря на то что она ваша дочь и, возможно, ни в чем не виновата.