— Надеюсь, ты простишь меня, — сказала я, — но я очень устала. Сегодня вечером будет концерт, и мне надо немного отдохнуть, прежде чем начать одеваться.
— Конечно, — ответил Рюен с нетипичной для него мягкостью. Интересно, не возникла ли у него мысль, что моя скованность имела причиной что-нибудь иное, помимо страха за Канецуке. — Я буду присматривать за тобой во время своего пребывания в столице, — закончил он нашу беседу.
И он ушел. Как Рюен, должно быть, радовался, покидая владения ревнивых женщин! Исходившее от него чувство облегчения казалось осязаемым — или я вообразила это в своем воспаленном мозгу? — и витало в воздухе, как запах благовоний, пропитавших его одежду.
Утро одиннадцатого дня Двенадцатого месяца. Небо необыкновенно чистое, цвета лазури. Солнечные лучи, отражаясь от белого снега, слепят глаза. Сосульки сверкают, как хрустальные четки. Я встала на колени перед доской для письма, глядя на снег и думая о богослужении, посвященном мольбе о примирении. Неужели это случилось только прошлой ночью? Казалось, что миновало много дней.
Мы стояли в Большом парадном зале, сотни и сотни людей теснились так, что помяли одежду. Я видела, как прошел Рюен, хотя он меня не заметил. Сейчас он высокий и худощавый, у него резкие черты лица, бритый череп отдает синевой. Его красное одеяние дразнило меня своей сияющей чистотой. Когда начались песнопения, мне показалось, что я расслышала его голос, хотя, возможно, я ошибалась.
Среди множества лиц я искала лицо Садако. Наконец толпа зашевелилась, и я увидела ее. Она стояла недалеко от возвышения для императорского балдахина, около своей сводной сестры. На ней были белые одежды — как будто в насмешку? — украшенные рисунком с побегами сливы. Жрица стояла, опустив глаза, лицо наполовину скрыто за веером. Садако, напротив, устремила взгляд вперед, ее глаза сверкали. Во все время песнопений и чтения молитв я наблюдала за ней. Ее неподвижный взор казался таким же неумолимым, как у золоченой статуи Будды.
Мое тело заныло под шелковым одеянием. В течение всей ночи у меня в голове вертелось одно стихотворение: «Мир полон людей, которые озаряют жизнь светом. Один я пребываю во тьме».
Лишь покинув зал и вернувшись в свою комнату, я поняла, что забыла понаблюдать за Изуми.
Перед самым рассветом меня разбудили громкие крики и топот ног. Сначала я испугалась, решив, что случился пожар. Я подбежала к окну и выглянула наружу. Шел сильный снег, не было видно ни пламени, ни дыма. Тогда я вспомнила, что тем утром должна состояться соколиная охота императора. Мужчины были уже готовы. Путь до реки Сёрикава занимал три часа, и они надеялись к рассвету оказаться на месте.
Я снова легла, закутавшись в свои халаты и радуясь тому, что мне не надо выходить на улицу в такое холодное утро. Но заснуть не смогла. Я лежала в темноте и думала, а на дворе все падал и падал снег.
Как-то весной Канецуке тоже отправился на соколиную охоту с императором. Кажется, это случилось во Втором месяце, сразу после праздника Касуги. Тогда он еще был в фаворе, хотя отношения с императором уже были натянутыми. И не из-за жрицы — в то время никто не знал об их любовной связи, — просто Канецуке и император были уже давно соперниками.
Они не соперничали в любви, так как Канецуке проявлял осторожность и никогда не вторгался на территорию императора. Они соперничали, как это часто бывает между двоюродными братьями, в родовитости, спорте, достижениях и более тонких вещах. Канецуке был моложе императора и менее стеснен рамками долга и положения. К тому же он происходил из рода Тачибана и, кроме того, слыл любимцем императрицы и всей семьи Фудзивара.
Поэтому я не удивилась, когда Канецуке стал изгнанником. Но император мог убедиться, что легче прогнать его с глаз долой, чем выкинуть из головы.
Я вспоминала то весеннее утро, когда Канецуке отправился на охоту. Проснулась я рано, чтобы посмотреть, как он одевается. Он горел нетерпением, как солдат, взявший в руки оружие, — и все ради нескольких подстреленных птичек. Он надел сапоги и гетры, тяжелые одежды из травчатого шелка, края его красновато-коричневого плаща были расшиты изображениями журавлей. На рукавах своей одежды он сделал надпись чернилами: «Пусть никто не ищет вины…» Я знала эти стихи и их источник и подумала, не является ли это завуалированным посланием императору — ведь несколько дней назад они поссорились.
В тот день я наблюдала сквозь занавески, как они уезжали. Это произошло перед самым рассветом, на темно-синем небе ни облачка. Император восседал в паланкине, погруженный в какофонию собачьего лая, лошадиного ржания, суеты пажей и придворных. В плетеных клетках сидели соколы с клобучками на головах. Прозвучала команда, и все они шумной толпой при свете факелов выехали из ворот, а я опять легла в постель и проспала все утро.
Вернулись они поздно ночью. Я находилась в своей комнате, записывала стихи, когда, подняв занавески, вошел Канецуке. Он был весь в грязи, с мокрыми волосами. Я посадила его в приемной около жаровни, и мы немного поговорили, но он не остался. От него пахло потом и саке, и под ногтями у него виднелась кровь.
— Ну и как, — дразнила я его, — каковы успехи?
— Так себе. — По его лицу я поняла, что он и император поспорили. Он засучил рукава и грел руки над углями. Кожа оказалась поцарапана, засохшая на ней кровь была того же цвета, что и его плащ.
— Он был жесток? — спросила я и тут же пожалела об этом.
Канецуке поднялся.
— Нет, — ответил он. — И да, и нет. Ты все равно не поймешь.
Когда он ушел, я подумала, что он прав. Я никогда не скакала верхом на лошади, никогда на моем запястье не сидел сокол, никогда я не видела падающего с неба журавля, реку Сёрикава, никогда не ездила через равнину Сага. Весь этот мужской мир — с выпивками, шумным весельем и соперничеством родственников — был за пределами моего жизненного опыта.
Сегодня целый день, пока мужчины были в отъезде, шел снег. Бузен расчесала мне волосы и болтала с горничными. Все, что я делала, казалось незначительным, мелким. Я ощущала себя куклой внутри бумажного домика, которой манипулировали детские руки. Я думала об этих двух императорских охотах, одна из которых состоялась весной, а другая — теперь, когда приходилось греть руки над огнем. Как можно охотиться на птиц во время снегопада? Я засмеялась, представляя себе стрелы, пронзающие пустые облака.
Бузен сообщила, что Рейзей сидел в паланкине вместе со своим отцом. Для мальчика это была первая охота. Интересно, разрешат ли ему ехать верхом и взять в руки лук, или приличия обяжут его остаться в паланкине и наблюдать за охотой из-за парчовых занавесок?
Всю вторую половину дня мои мысли захвачены охотой. Я видела происходящее так отчетливо, как будто это были нарисованные на ширме сцены, подобно тому, как видел охоту император, удобно расположившийся в паланкине среди мехов и подушек. Правители еще более несвободны, чем соколы, которые во время охоты получают несколько часов воли, прежде чем их возвратят обратно в клетки.
Я подумала о Канецуке: интересно, ездит ли он на охоту там, в Акаси, на своей занесенной снегом чалой лошади. Возможно, именно потому, что я тосковала по нему, поздно вечером я выехала в своем экипаже и наблюдала, как мужчины возвращались верхом через ворота Сузаку.
Снегопад прекратился, стало очень тихо. В безлунную ночь звезды сияли особенно ярко.
Мужчины громко кричали и смеялись, собаки скакали у их ног. Мороз инеем осел на крупах лошадей и на ярких плащах всадников. С седел свисали припорошенные снегом тушки убитых птиц. Они казались издевкой над самими собой. Журавли, чьи сказочные жизни грубо оборвали, выглядели тяжелыми и неуклюжими, как мешки с рисом. Парочки мандариновых уток оставались преданными друг другу даже в смерти. Ставшие вдруг жалкими шеи диких гусей, лишенных возможности протестовать против своей участи, раскачивались при движении лошади.