А в поздний час издалека явился,
Потупив взор, задумчивый поэт.
Все роздано. Раздел земли свершился,
А для поэта - места нет...
С этого началось мое приобщение к Шиллеру. Я вдруг ощутил биение его энергичного, живого стиха, которому в переводе холод и выспренность прямо-таки противопоказаны.
Однажды мне пришлось вступить в состязание с самим Жуковским. Речь шла о балладе "Хождение на железный завод", переложенной Жуковским в гекзаметрах. Смел ли я вступить в такое соперничество? Я читал у Кюхельбекера: "Истинно не знаю, что об этом сказать, однако не подлежит никакому сомнению, что с изменением формы прелестной баллады немецкого поэта и характер ее, несмотря на близость перевода, совершенно изменился". И он же пояснял: "Рифма и романтический размер не одни украшения, а нечто такое, с чем душа моя свыклась с самого младенчества..."
При всем преклонении перед Жуковским, прочитав его "Суд божий", я отважился на восстановление шиллеровского размера.
У Жуковского:
...Там непрестанно огонь, как будто в адской пучине,
В горнах пылал, и железо, как лава кипя, клокотало.
День и ночь работники там суетились вкруг горнов,
Пламя питая, взвивались вихрями искры; свистали
Страшно мехи, колесо под водою средь брызжущей пены
Тяжко вертелось, и молот, громко гремя неумолчно,
Сам как живой поднимался и падал...
В новом переводе: граф - персонаж баллады - помчался в рощу,
...где в печи
На жарком плавятся огне
Подковы и мечи.
Там неустанною рукой
Рабы трудились день-деньской,
Клокочет пламя, дуют парни,
Как стеклодувы в стекловарне.
Единство пламени и вод
Увидишь в том лесу.
Поток бушующий дает
Вращенье колесу.
И молоткам немолчным в лад
Бьет по листу огромный млат,
И, размягчаемое жаром,
Железо гнется под ударом.
Возможно, мне и удалось восстановить ритм, строфику, приблизиться к шиллеровской интонации, но в свободном переводе-переложении Жуковского какая мощь слова, какой гул вечности!..
Работая впоследствии над новыми переводами Шиллера, я часто задумывался о судьбе своих далеких предшественников. Многие из них полностью забыты, иногда незаслуженно. Да и немало старых переводов, на которые напластовались последующие, надо бы откопать, прочесть заново. Кто, например, вспоминает перевод "Песни к радости" Владимира Бенедиктова, которому так не повезло в русской критике? А ведь его перевод крепче, свежее, да и внутренне ближе к Шиллеру, чем то, что в XIX веке сделал Тютчев, а в XX - Лозинский. Или "Мать-убийца" Михаила Милонова. В 1827 году, когда вышел его перевод, еще не возбранялось заменять ямб хореем, в наше же время такие вольности редки. Мой перевод "Детоубийцы" ("Die Kindesmorderin") формально точнее:
Слышишь: полночь в колокол забила,
Кончен стрелок кругооборот.
Значит, с богом!.. Время наступило!
Стражники толпятся у ворот...
Но ведь у Милонова-то монолог детоубийцы ярче, исступленней. Вот она говорит, обезумевшая от ужаса мать, прижимая к груди задушенного ею младенца, в миг перед казнью:
Слышишь? Бьет ужасный час!
Укрепитесь, силы!
Вместе к смерти! ищут нас
Бросить в ров могилы!..
Пишу это, чувствуя какой-то внутренний долг перед старыми переводчиками. Что мы о них, собственно, знаем? Скажем, о Владимире Сергеевиче Печерине (1807-1856). Ну чем не выдающаяся личность? Поэт, философ, эллинист, получивший образование в Москве и в Берлине. Его поэму-мистерию "Торжество смерти" использовал Достоевский в "Бесах". Эмигрировал на Запад, в Германии и в Швейцарии объявил себя республиканцем, сенсимонистом, коммунистом, затем вдруг принял католичество, стал монахом, членом иезуитского ордена, в 50-х годах встретился с Герценом, вновь, по собственным словам, обрел веру в "исполинскую демократию". Написал философскую автобиографию "Замогильные записки", революционную по духу трагедию "Вольдемар". В 1831 году перо Печерина выводило строки перевода шиллеровского "Дифирамба":
Боги - поверьте
Всегда к нам нисходят
С неба толпой.
Бахус едва лишь появится милый,
Входит с усмешкой Амур златокрылый,
Феб величавый с цевницей златой...
В 1860-х годах редактировал "Санкт-Петербургский полицейский листок" Александр Гаврилович Ротчев (1806-1873). Давно уже оставил он стихотворчество, в годы Крымской войны за памфлет "Правда об Англии" получил "высочайшую награду". Но была когда-то молодость, когда он, автор "стихотворений преступного содержания на 14 декабря 1825 года", находился под тайным надзором полиции, была нищета, был Шиллер - "Вильгельм Телль", "Мессинская невеста", упоительные строки "Песни альпийского охотника":
Чу! гром покатился, утес задрожал;
Отважный охотник проходит меж скал...
Борис Николаевич Алмазов (1827-1876), с которым я состязался в переводе "Раздела земли", хоть и переводил Шиллера и первым открыл для русских "Песню о Роланде", больше прославился своими пародиями на Пушкина, Лермонтова, Панаева и Некрасова, которые печатал под псевдонимом "Эраст Благонравов". Был он фигурой заметной, вращался возле Островского, возле актеров Малого театра, все его знали: "А Алмазов Борька и Садовский Пров водки самой горькой выпили полштоф..."
Среди старых переводчиков Шиллера есть фигуры более известные: Гербель, Мей, Мин, Данилевский, не говоря уже об Аксакове, Михайлове, Аполлоне Григорьеве, Курочкине, чьи переводы печатаются и в наши дни. И уж об одной переводчице Шиллера, Каролине Павловой, надо сказать особо. Ее перевод "Смерти Валленштейна" так и остался непревзойденным.
За строками перевода - судьба. Детство в доме отца, профессора Яниша, блистательное домашнее воспитание, первые переводческие опыты - с русского на немецкий, французский. Перевела Пушкина, Баратынского, Вяземского, Языкова еще при них, при их жизни. Стихи друзей, с которыми встречалась в салоне Зинаиды Волконской.
"Я помню чудное мгновенье":
Ein Augenblick ist mein gewesen
Da stand'st vor mir mit einem Mal,
Ein raschentfliegend Wunderwesen,