Основными признаками поэзии "кочующих" Лепельман назвал "детскую наивность и музыкальность" и непреодолимую тягу к странствиям, возникшую прежде всего из "чувства гнетущей тесноты, которое делает невыносимыми путы оседлой жизни", из чувства "безграничного презрения ко всем ограничениям и канонам житейской упорядоченности".
Есенинское "дух бродяжий".
Сколько их было, кто уходил, бросал родной очаг? Отчего тянуло их вдаль? Отчего не жаль было покидать насиженные места?
Во скольких сердцах отмирало вдруг понятие "Heimweh" - тоска по родине?..
Был богатым, стал я нищим,
стал весь мир моим жилищем...
"Разбитой жизни мне не жаль".
Цыгане.
Был вечер цыганской песни в Доме литераторов, в зимней Москве, среди вьюги. По каким струнам сердца ударили длинные смычки?.. Цыганское пение, объявленное зловредным пережитком, высмеянное пародистами, вновь стало постепенно входить в жизнь, к нему потянулись, прислушались. В толстовском "Живом трупе" для многих заветной стала сцена с цыганами, где Федя Протасов слушает "Не вечернюю" и "В час роковой...". Пожалуй, с новых постановок "Живого трупа" и началось в те годы возвращение цыганской песни.
И вот был такой вечер, и сцена, декорированная платками цыганских расцветок, гигантскими шалями, и вьюжное, метельное, бродяжное пение...
После концерта я подошел к директору театра, представился, и он тут же предложил мне всевозможную поддержку и помощь.
До этого я искал прототипов в субкультуре молодежного Запада: в битниках, в хиппи, в левых студентах, которые будоражили тогда Запад. Они сочиняли и пели песни протеста, иногда их сравнивали с вагантами. Среди них встречались одаренные, бескорыстные и наивные люди. Были и такие, кто угнетали своим рационализмом, - инфантильные идеалисты. Эти изнывали под бременем бессмысленной воли... Иные сами были не прочь давить и подавлять. Казалось, что их гонит из дома не молодость, а усталость, опустившаяся на человечество.
Мне надо было переводить разгульную, кабацкую лирику вагантов, а я видел дно. В Мюнхене, в ночлежке "Белый дом", на грязных, вытоптанных коврах, подобно трупам валялись хиппи-наркоманы. В Амстердаме хиппи со всей Европы слетались на площадь Дам. Лежали, сидели, стояли, спали, пели, жевали. Хиппи-негр, который все же ухитрился отрастить до плеч свои жесткие завитки, бессмысленно и тупо бренчал на гитаре. Но, может быть, и его песня дойдет до потомков - причитание, жалоба?..
Но мне повезло. Я познакомился и подружился с артистами цыганского театра. Слушал их пение. Говорил с ними.
Что такое цыганская песня? Не знаю, можно ли вообще вместить ее в привычные рамки того, что мы называем искусством. Здесь нет ничего привнесенного, идущего от умысла или замысла, рассчитанного на эффект: она совершенно безотносительна к реакции слушателя. Цыган даже на концерте поет прежде всего как бы для себя, из потребности высказаться, выплакаться с помощью песни.
С вагантами цыган роднили острое ощущение судьбы, раскованность чувства, доброта, лихость...
И те и другие олицетворяли собой судьбу самого искусства. Его силу. И его бесприютность. Незащищенность.
В начале второго тысячелетия цыгане оставили Индию.
Как разгадать загадку, отчего одно из индийских племен вдруг двинулось через горные проходы, соединяющие Индию с Афганистаном и Персией, через Турцию - на Балканы, чтобы потом, потом - и Земфира, и Эсмеральда, и Кармен, и "Три цыгана" Ленау, и Грушенька, и "Ямщик, не гони лошадей...", и рвы, рвы, рвы - и - в музее-крематории, прислоненный к печи, большой венок с черными лентами - "Цыганам, погибшим в Дахау" (1/4 цыганского населения, 500 тысяч человек, в годы второй мировой войны)?..
Была при дворах индийских раджей каста профессиональных плясунов и певцов. При кастовой системе всякое занятие передавалось по наследству. Число потомственных артистов росло, наступал переизбыток.
В Индию вторглись мусульманские захватчики, предки нынешних цыган лишились своих работодателей - князьков, царьков. Кто нуждался в их песнях и танцах? Все остальные профессии были давно розданы, распределены между другими кастами. Бездомным оказалось искусство.
Они попали в разлагающуюся, гибнущую от разврата и роскоши Византию. Здесь еще на них был спрос... Однако надвигалось падение Константинополя...
Доверчивое бродячее племя шумно вошло в Европу. Их встретили с ужасом и недоумением. Их объявили колдунами, преступниками.
В германских княжествах их пороли бичами. Вырывали ноздри. Мужчинам брили бороды, головы. Изгоняли. Те, кто возвращались, подлежали сожжению. Это была ненависть имущих к неимущим, несвободных - к свободным.
Одна из церковных инвектив, предававшая анафеме безвестного поэта-ваганта, гласила:
"Нет у тебя ничего, ни поля, ни коня, ни денег, ни пищи. Годы проходят для тебя, не принося урожая. Ты враг, ты дьявол. Ты медлителен и ленив. Холодный суровый ветер треплет тебя. Проходит безрадостно твоя юность. Я обхожу молчанием твои пороки - душевные и телесные. Не дают тебе приюта ни город, ни деревня, ни дупло бука, ни морской берег, ни простор моря. Скиталец, ты бродишь по свету, пятнистый, точно леопард. И колючий ты, словно бесплодный чертополох. Без руля устремляется всюду твоя злая песня..."
Они брели под дождем, под ветром. Ваганты, цыгане.
Из Ленинграда в Москву часто приезжала цыганская активистка Рузя, в прошлом организатор цыганских колхозов, а затем и участница партизанского движения на Смоленщине. Приходила ко мне, похожая скорее на грузинку или армянку, смуглая, в строгом черном костюме. Гладко причесанные, с проседью волосы. Бусы из крупного янтаря. Скупой, жесткий жест.
Для многих цыган она была непререкаемым авторитетом, что-то было в ней от предводительницы племени: рассудительность, властность.
Я рассказывал ей о своем замысле, о желании понять это состояние, когда приобщаешься к тайне тайн, к фортуне, когда задаешь вопрос, который мучил вещего Олега: "Что сбудется в жизни со мною?" Даже просвещенный человек, увидев цыганку с картами, приостановится, задумается: не узнать ли, как повернется жизнь? что ждет? дорога ли впереди и казенный дом или нечаянная радость?..