Дядя Глеб совсем уж лебезил перед ней, таким подобострастным я не видел его никогда. «Мама, нам нужно в метро, а там на автобусе с полчаса. Вы не устанете?» Она же вместо ответа с любопытством пошерстила мою жесткую и курчавую шевелюру и продолжила: «Забрать тебя, что ли, с собой? Так у нас в Сибири негров отродясь не бывало.»
Я весь съежился под ее рукой, но еще более под тяжестью ее предстоящего решения: я не хотел никуда уезжать из Москвы, из города, названного именем моей мамы, где она родила меня, где растила, где, наконец, умерла без меня.
«Ну давай, веди меня в это метро!» — распорядилась по-хозяйски старушка, и я, поспешив принять эти слова на свой счет, выскользнул из-под мясистой десницы и, пересекая площадь перед зеленым зданием «Аэрофлота», засеменил к метро без оглядки на ее валкую походку рядом с изогнутым надвое дядей Глебом.
Через гудящий Ленинградский проспект, как свой оберег, я увидел свою рубиновую букву «М», раскорячившуюся такой же бабушкой на своих толстых ногах, широко расставленных для вящей устойчивости. Казалось, что эта буква стояла, скрестив руки на груди и заявляя свои права на меня, наперекор этой приезжей старухе, и я спешил к этой развязке.
Началось с того, что дверь со всего размаху врезалась в бабку и ее баул, и тот полетел в натоптанную грязную жижицу, старуха же схватилась за окровавленный нос. Больше всех убивался юродивый дядя Глеб: он чувствовал, что переигрывает в своей услужливости и оттого пытался быть отстраненно интеллигентным, а это делало его еще более смешным.
«Мама, надеюсь вы не ушиблись. Вот вам платочек. Не беспокойтесь, баул я вытру им после вас.»
Потом бабка споткнулась и опять баул покатился по ступенькам вперед нее, и опять она проклинала и эту проклятую Москву, и ее проклятое подземелье.
Внизу, на платформе, где под лепестками ангара толпился народ, прилетевший из разных концов Союза, бабка не успела протиснуться в вагон и ее зажало дверьми, так что и дядя Глеб, и еще двое мужиков уже на ходу пытались разжать двери и втащить бабку целиком в вагон. Она распотелась, оттого приобрела вид настоящей ведьмы или Бабы-Яги в пальто, ее тяжелое дыхание показывало все увеличивающийся испуг.
Я был отмщен. Именно тогда я осознал, что это царство — мое, что оно на моей стороне и, если понадобится, оно и защитит, и охранит, и отомстит за меня.
Станция метро «Сокол»
Одно преимущество моей забытости в бесконечном чистилище — это возможность обдумать то, на что не хватило времени жизни. Говорят, что к двадцати семи годам человек достигает пика своих мыслительных способностей. Может быть, некая несуществующая проекция этих самых несуществующих двадцати семи лет и мучает меня, заставляя впадать в ностальгию, слагать то стихи, то эссеистические трактаты…
Странно сказать, но в этом нет никакой земной логики: я вспоминаю одну из красивейших, на мой вкус, станций московского метро — «Сокол», и вместо того чтобы мерить ее красоту мерой красоты какого-нибудь стихотворения — мне, напротив, хочется отставить в сторону все стихи и быть абсолютно точным в описании этой станции, тем более что она наталкивает меня на долгие мысли о природе советского метро.
Глядя мысленным взором на ее геометрически безупречную форму — два идеальных лепестковых сопряжения, свивающиеся в цветок купола, я думал о том, что метро — это подсознание советского строя, его коллективное бессознательное, его архетип. То, что не удавалось на земле или не удавалось в полной мере, было во многом достигнуто под землей. Массы, целиком управляемые с точки зрения времени и пространства, пассажиропотоки, строго разрегламентированные изящным чертежом роботоподобного насекомого с круглым брюшком и дюжиной железных лап и усиков. Этот вездесущий паук мог символизировать партию или ГПУ-КГБ, обладая сотней мелких глаз на каждой лапке, на каждом усике. Вход фиксирован, выход фиксирован, все прихвачено со всех концов.
Потом — чисто коммунистический принцип: там, в метро, деньги ничего не значили, там на них ничего нельзя было купить, не на что обменять, не на что потратить. Человек значил то, что он должен был значить сам по себе — и только.
А самое главное — эта тотально управляемая система была выведена за скобки, она как бы существовала, и ее в то же время как бы не было. То есть идеал был достигнут, но, как это водится, не на земле. Но кто сказал, что неземной идеал должен располагаться над землей, а не под нею?
Строительство столь великолепных станций среди тьмы червоточных тоннелей, было подсознательным намеком на райское обустройство жизни — пусть под землей, на месте общепринятого ада. Иными словами, коммунизм строился в экспериментальных условиях, вдали от спутникового вражьего глаза, и в этом смысле смею утверждать, что лучший музей коммунизму и Советам — это московское метро, а один из тронных залов этого музея — станция «Сокол».
Так думал я в июньском безделии своего подземелья, отражая двумя пустыми глазницами изящную линию сопряжения двух клеверных листьев этой станции с третьим лепестком, уходящим в купол моего черепа…
Станция метро «Водный стадион»
Совершенно безотносительно к тому дню и к моей бабушке хочу рассказать вам историю, что приключилась, быть может, за месяц до того с дядей Назаром, моим вторым отчимом. Учился он в Академии МВД на «Войковской» и, как я уже рассказывал, был ко всему отменным спортсменом, чем постоянно чванился передо мной. Но однажды он рассказал маме историю, которая перевернула мое представление о нем, и мне тогда стало его по-настоящему жалко.
А дело было так. В академии проводились межкурсовские соревнования по милицейскому троеборью: подтягиванию на турнике, стрельбе из пистолета и лыжному пробегу. Так вот по подтягиванию и стрельбе дяде Назару не было равных на курсе, но оказалось, что он никогда в жизни не стоял на лыжах. Но капитан их курса рассчитал, что если дядя Назар сделает все как надо в двух первых видах троеборья и просто заявится на дистанцию, то он принесет команде больше очков, чем самый завзятый лыжник. Тогда дядя Назар взял ручку и листок бумаги, чтобы подсчитать, сколько времени он затратит, если просто возьмет лыжи под мышки и пробежит эти злополучные 5 километров трусцой. Не больше часа! «Так это и есть зачетное время!» — воскликнул капитан, и на том порешили.
На следующий день до обеда дядя Назар проблистал и на турнике, и в стрелковом тире, а после обеда их отправили с «Войковской» на «Водный стадион», где по заледеневшему каналу и была проложена лыжня. Участники забега переоделись в раздевалке, особо их просили пододеть что-нибудь вокруг паха, чтобы не отморозить свое «мужское достоинство» (такое, как заметил дядя Назар, оказывается, случается часто), и позвали к реке на старт.
Дядя Назар попробовал встать на лыжи, копируя других, и, знаете, получилось: ноги не разъехались враскорячку, лыжи не наехали одна на другую. Правда, снег налип на них очень скоро, но дядя Назар подумал, что на ходу лыжи разойдутся. Все предвещало успех.
«На старт!» — раздался хлопок выстрела, и лыжники рванули к той заветной лыжне. Рванул и дядя Назар, но тут-то и начались те самые закавыки: то лыжа вдруг наедет на лыжу, то ноги расползлись враскорячку, то собственные палки спотыкаются то о лыжи, то о ноги, то друг о друга. Тогда дядя Назар сбросил крепление, взял лыжи под мышки и бодро зашагал по притоптанному снегу. Шаг был скорый, но лишь дошел он до лыжни, как стал проваливаться в снег. Причем нога разом, с кряком, уходила в снег по колено, и когда он пытался ее вытащить, другая с такой же неистовостью погружалась по соседству. Дядя Назар сообразил, что надо опираться на лыжу, и кое-как выбрался на наст, чтобы снова нацепить крепления на ботинки, кое-как, с трудом балансируя, встать в полный рост и попытаться осторожно — на полшага — заскользить одной лыжей. Так. Теперь перенести центр тяжести на нее и сделать то же самое с другой лыжей.