Что это было? Мираж, выросший из воспаленного воображения? Соль, сверкающая на осеннем ярком солнце? Затон сгнившей с лета воды? Другой берег того самого Мертвого озера? Он доскакал до места, где волк вдруг пропал, и увидел впереди обрыв. Он осадил коня чуть правее, где берег был пологим, он не дал коню ни скакать по пологому берегу к близкой воде, ни испить ее после долгого и безостановочного бега, а накрепко, двойным узлом привязал узду к расплавленной рельсе, торчащей из-под земли, и, держа в руках ружье со вторым патроном, пошел к воде. Волка не было.
Вода была темно-синей, как будто к голубизне отраженного неба она прибавила и свою голубизну, а потому и Ержан отразился в ней смутным пятном. Или же глаза мальчишки устали от непрерывной скачки, когда лишь желтая степь маячила перед его глазами. Сначала ему захотелось напиться этой густой воды, но он не стал терять времени, не раздеваясь, соскользнул с берега прямо в одежде, с ружьем в руках, ногами вперед. Прохлада обдала его тело, и когда он ожидал уйти под воду с головой, вдруг какая-то сила вытолкнула его тело, и он оказался лежащим на поверхности воды, как лодка. Что это была за сила? Не ружье же держало его на плаву! Ержан читал как-то, что в Мертвом море, существующем между Иорданией и Палестиной, нельзя утонуть, так пересолено оно, и тогда он попробовал воду на язык, но иссохший его язык не опознал соли. Он лежал в этой воде и не соображал — происходит ли это наяву или во сне. Тело его качалось и таяло, и вдруг он ощутил, как оно вытягивается все больше и больше. Так напрягался смычок его скрипки перед игрой, так вытягивались струны при настройке. Сейчас смычок коснется струн, и зазвучит музыка…
И вдруг он вспомнил Петко, и вдруг он вспомнил в этой воде его сказку: «Давным-давно жил мальчик, звали его Вольфганг. Ты знаешь, что означает это имя? Идущий волк. Был этот мальчик так талантлив в музыке, что играл на любом музыкальном инструменте с завязанными платком глазами. Однажды ночью, когда Вольфганг не спал, а выглядывал среди звезд ноты для своей музыки, к нему спустилась с неба среброликая луна и стала, танцуя, увлекать его за собой на улицу, на речку, на озеро. Мальчика спасли не то люди, не то русалки, не то эльфы. И с тех пор, хоть и жило, и росло его тело, но душа так и осталась в той ночи, на том озере, очарованная навеки луной, ее серебристой дорожкой, полной волшебной музыки и танцев…»
Ах, вот о чем оно, это озеро, ах, вот о чем пропавший в нем волк, ах, вот о чем этот заговор… Но душа его была легка и невесома, как будто растаяло в этой горькой воде его маленькое тело, и ему так хотелось сохранить это ощущение, не расплескать его, что он весь превратился в ожидание и в слух. Ах, как легка была душа, и как тело было текуче. Как «Лакримозо» Моцарта, вдруг растекшееся над водой…
* * *
Он скакал на коне обратно по степи, и солнце за спиной все удлиняло его тень, как будто спало с него наваждение и теперь он вернется в тот мир, где его ждет тонкая и статная Айсулу. Он скакал по степи на коне, с ружьем в руке, и чувствовал себя опять Дином Ридом в одном из его фильмов об индейцах, где тот играл ковбоя Джо. Он пел теперь во весь голос, во всю грудь, во всю степь, во все небо:
My love is tall, is tall as mountains,
My love is deep, is deep as a sea…
Моя любовь высока, высока, как горы,
Моя любовь глубока, глубока, как море…
На самом закате, когда его тень, убегающая от солнца, распласталась по степи так, что не было видно ей конца, низкое солнце, оставшееся за спиной, высветило холмы его урочища, и в закатном свете он увидел двух коней, видимо, привязанных к кусту тамариска. Сердце Ержана забилось учащенно, Айгыр, почуяв что-то, перешел на вкрадчивую рысцу. По мере того как Ержан приближался к месту своего рождения, не песня Дина Рида, наполнявшая его легкие до сих пор, а всего два слова — улуу калтарыс опять стали стучать в такт сердцу, пульсу, дыханию.
И вдруг он увидел то, что боялся увидеть всю свою жизнь и что предвидел всем своим запуганным нутром: внизу среди песчаника высохшего русла лежала, распластавшись, Айсулу, и над ней то и дело склонялся Кара-Чотон — ненавистный Кепек-нагаши. Ержан осадил коня и, спешившись, обхватил дедовское ружье обеими руками. Не привязывая коня, он лишь махнул рукой и шикнул, и послушный конь молчаливо стал. Как в ковбойских фильмах, перебегая от куста к кусту, Ержан подкрался на расстояние оклика, прицелился и выпустил оставшийся патрон…
Страх, сидевший в нем всю жизнь, встрепенулся, коснулся солнечного сплетения, взлетел и вырвался неистовым детским криком. Кепек рухнул, как мешок, на Айсулу. Ержан бросился к ним — и в последнем ужасе увидел, как бинт, теперь уже в крови его дяди, словно полоска заката, выпал из рук Кепека на белую ногу Айсулу, так и оставшейся перевязанной наполовину…
Айсулу в поисках его сломала ногу…
* * *
Нет, я не стал додумывать эту историю до конца, слишком страшна была она для этой тихой степной ночи, по которой стучал поезд, и в такт которому билось мое сердце. Мальчишка на верхней полке бормотал что-то сквозь сон, старик напротив меня нервно похрапывал, как только что заколотый баран. Что за кошмар?! — подумал я и, свалив свои страхи на спертый воздух купе, встал и приоткрыл дверь. Из тамбура повеяло прохладой. Я решил подождать, пока купе проветрится окончательно, а потому не стал ложиться.
Поезд неутомимо бежал по ночной степи. Редкий огонек, а может быть, пробившаяся сквозь толщу темноты звезда медленно огибала поезд. Когда купе наполнилось остывшим ночным воздухом, я осторожно закрыл дверь, но, будто повинуясь моему движению, и поезд стал замедлять ход и вдруг с обычным ночным скрежетом остановился на каком-то полустанке. Я прислушался. Издали зашуршали по галечной насыпи чьи-то прерывистые шаги. Они то останавливались, то раздавались все ближе и отчетливей. Наконец где-то под нами сверкнул на мгновение фонарь, раздался стук молотка о колодки, и дребезжащий казахский голос произнес в темноту: «Сондай! Шешенды…» — «Вот так! Мать твою…»
По какому поводу он сказал эти слова, я не понял, но мне внезапно захотелось растолкать Ержана, и я насилу сдержался…
Ержан спал, как обычно, беспокойным сном. Они только что похоронили бабку Улбарсын, и старухи со всей округи во главе с местной эмчи[11], Керемет-апке, камлали да читали свои молитвы в доме у Шолпан-шеше. Дед, потерявший жену, крепился, крепился во время похорон, но на третий день как-то разом обмяк и слег. Один Шакен-коке, только что вернувшийся с вахты, то рубил дрова для очага под огромным котлом, то бегал на пути, то резал очередного барана на кудайи[12].
Странно умерла бабка. Поздней осенью узлы на ее ногах стали распухать, и сколько Ержан ни мял эти узлы, они становились все больше и больше. «Эх, булдур ким, не вырос ты побольше, не стал потяжелее!» — с каким-то откровенным укором обращалась теперь к нему бабка.
Как и при всяких болезнях, городская Байчичек уговаривала своего мужа Шакена свозить старушку Улбарсын в город на тот самый «рентген», но бабка наотрез отказалась и заставила своего мужа везти ее на верблюде к местной знахарке — Керемет-апке. Та пощупала пульс бабки, помяла косточки на пальцах и завела ее за полог, чтобы одним взмахом руки разделить полог ровно надвое, и вдруг начала, сидя рядом с бабкой, взывать то к Тенгри, то к пророку Махамбету, то к его периште — ангелу. Она качалась из стороны в сторону, все больше и больше горячась, потом схватила со стены камчу и принялась сначала лупить этой плеткой по своим коленям, а потом слегка по ногам старушки, приговаривая при этом: «Жин урды! Жин урды!» — «Бес попутал! Бес попутал!» И когда из ее рта пошла пена, она махнула рукой своей дочери, стоявшей у двери: «Апкельши!» — «Неси!» — и та в мгновение ока обернулась с раскаленной бараньей лопаточной костью, которую Керемет-апке облизала шипящим языком и приложила через бархатные штаны к ногам бабки Улбарсын.