«Косы рыжие густые, брови чёрные навзлёт, глазки синие, шальные, и танцует, и поёт».
И не танцует она, и не поёт, но если об этом все говорят, значит, хотят её видеть такой, и постоянно сопротивляться этому уже нет сил.
И вновь подумалось: так или иначе мы просто заклеиваем белым пластырем, который со временем потемнеет, здоровый глаз, и он перестанет быть здоровым, вечно находясь в темноте неведения, а ленивый и шальной так и останется ленивым и шальным, приучив нас к тому, что всё, что он видит, и есть правда.
Нино остановилась перед стеклянной, забранной алюминиевыми решётками дверью магазина и сосредоточилась, задумалась, что надо купить домой. Это было очень важно, потому что, когда уже оказывалась внутри магазина, она сразу всё забывала и в медленном отупении бродила вдоль прилавков, где под стеклом были разложены окорочка и рыбы без головы, замороженные голени и говяжьи хрящи.
Нет, в мясном и рыбном ничего не надо. Надо в молочном что-нибудь на завтрак купить.
Конечно, это были уже не те завтраки, которые ей в детстве готовила Этери: яичница с помидорами, блинчики с абрикосовым вареньем, пшённая каша с тыквой и грецкими орехами.
Когда в конце первого курса Нино всё же ушла из дому и стала жить в институтской общаге, тут с завтраками всё обстояло куда как проще: варёное яйцо или что осталось после ужина. А если ничего не осталось после ужина, был просто чай и перекур на балконе.
Узнав о том, что её дочь теперь, как «лимитчица» – это были её слова, – живёт в общежитии, Ольга Дмитриевна закатила колоссальный скандал, она даже хотела пойти в ректорат, но брат её не пустил.
– Не лезь, Оля. – И со всей силы приложил своей огромной ладонью по подоконнику, словно загнал мяч «под кожу», ну то есть между сеткой и руками противника.
– Молодец девчонка, я же говорила: настоящая стерва!
Сначала эти слова гимнастки бесили мать, но потом всё как-то улеглось.
– На твою Нинку похожа, такая же красивая. – Гимнастка указывала на нимфу с Дулёвской фарфоровой тарелки, что висела над столом, и визгливо смеялась.
Оля улыбалась в ответ и мяла пальцем хлебный мякиш, что ей ещё оставалось делать?
А лепнина на потолке в гастрономе напоминает бесформенные куски развесного творога.
В молочном отделе работает добрая продавщица.
В рыбном отделе работает строгая продавщица.
В мясном – великодушная.
Творожная масса пахнет ванилью.
Под прилавком в фанерном ящике лежит несколько лопнувших пакетов из-под кефира.
Холодильник со сметаной и молоком монотонно гудит, как включенное радио.
Сидящий рядом с кассой в инвалидной коляске Серёженька крепко цепляется узловатыми пальцами за обитые дерматином подлокотники, будто его кто-то хочет украсть.
Он складывает губы дудочкой и дудит.
Этери рассказывала, что у них в семье все пели и играли на музыкальных инструментах. Отец – на аккордеоне, старший брат – на скрипке, младший – на зурне, а она с матерью и сестрой Кети пели. Одно время они даже выступали в самодеятельности при электромеханическом заводе, но после войны, с которой не вернулся старший брат, а отец тяжело заболел – сердце, «острая боль под левой лопаткой» не давала покоя, – выступали только перед родственниками и друзьями, которые собирались у них в доме на берегу Риони.
Нино помнила, как уже в Ткварчели отец и бабушка вдвоём пели какую-то грустную и очень красивую песню, а мать почему-то плакала, хотя и не понимала слов.
– Да не бойся ты, Серёженька, рыжая тебя не украдёт, – говорит кассирша и лениво поправляет белый халат на огромной, почти лежащей на клавишах кассового аппарата груди.
– Ту-ту-ту, ту-ту-ту, – отвечает Серёженька в крайнем волнении и едва слышно приговаривает: – а говорят, что у рыжих людей нет души.
На втором курсе института Нино зачем-то вышла замуж.
Это был её однокурсник – тихий, субтильного сложения Миша Ратгауз из интеллигентной московской еврейской семьи, которая жила в актёрском доме в Малом Власьевском переулке на Арбате. На родителей: папу, известного переводчика немецкой литературы XIХ века, и маму, преподавательницу сценречи в ГИТИСе, – Нино произвела самое благоприятное впечатление. Родители даже уступили молодоженам огромную трёхкомнатную квартиру, а сами переехали жить на дачу в Баковку. Однако довольно быстро выяснилось, что жалость, а других причин вступать в брак с человеком, на которого в техническом вузе все смотрели свысока, прошла, и на смену ей вдруг пришли буйство и жажда свободы, которые уже однажды в детстве, на манеже шапито в Лианозове, посетили Нино. Это было то самое неведомое ранее чувство, когда голоса, смех, разноцветные огни, истошные вопли попугая Зорро и музыка превращались в мешанину, которая и была счастьем, достичь которого в обычной жизни не было никакой возможности. Ведь здесь, на манеже, не было ничего, что могло бы опечалить или испортить настроение, обидеть и заставить загрустить. Значит, нужно было изменить эту обычную жизнь.
Трясла копной своих рыжих волос, закрывала ими глаза, запихивала в уши и в рот.
Сначала Нино не могла поверить в то, что пережитое так давно никуда не делось, что оно просто жило какой-то своей отдельной тайной жизнью, раскачивалось в глубине, плавало, как сом с усами, изредка вызывая приступы тошноты и озноба, при которых, однако, становилось радостно до истерики и хотелось плакать.
И она плакала и даже кричала, но никто не видел и не слышал этого.
В остальное же время, когда Нино смотрела на своё отражение в зеркале, то видела там устремлённый на неё надменный и тяжёлый взгляд, который вполне мог принадлежать какому-то совсем другому человеку.
Это была она и одновременно не она, могла любить, жалеть, быть ласковой, но в то же время проявляла жестокосердие, холодность, любила доставлять боль другому человеку. Ведь так и сказала своему Мише: «Ты мне надоел, и я от тебя ухожу».
И ушла.
Вышла из гастронома на улицу, и в лицо снова ударил пронизывающий ветер, а продавщицы, окорочка и рыбы без головы остались в безветренном пространстве.
– Нина, подожди, – донеслось вдруг сквозь незакрытую стеклянную, забранную алюминиевыми решётками дверь магазина.
Нино оглянулась: через зал к ней бежала добрая продавщица из молочного отдела, кажется, её звали Лида.
– Не в службу, а в дружбу: довези нашего Серёженьку до пятого дома, вам же в одну сторону, а то мы сейчас закрываемся, – Лида распахнула дверь гастронома, выпустив на волю дух костромского сыра и развесного творога, – а он там сам дальше. Да, Серёженька, доберёшься сам?
– Доберусь-доберусь, – забубнил инвалид, и коляска тут же заскрипела, словно острая, хорошо разведённая двуручная пила напоролась на гвоздь. Сдвинулась с места.
– Вот и славно, – суетилась продавщица из молочного, – спасибо тебе, дорогая, держи его крепче там, на спуске.
Нино тут же и вспомнила, как точно так же толкала перед собой каталку, на которой лежала Этери, а мать бежала сзади по бесконечной длины больничному коридору и кричала: «Держи её крепче!» – совершенно не думая о том, что её предостережение рождает желание поступить наоборот.
– Почему так? – Нино почувствовала лёгкое головокружение и откуда-то из глубины подступающую дурноту. Даже остановилась на какое-то мгновение, на глазах выступили слёзы. Растерла их кулаками по щекам.
Нино, конечно, знала ответ на этот вопрос, но боялась его произнести хотя бы и шёпотом.
Шарф съехал на грудь.
Губы высохли от встречного ветра.
Серёженька сгорбился и залез в приторно пахнущую дешёвым куревом нейлоновую куртку.
Улица резко пошла вниз после тринадцатого дома.
В шапито раздалась барабанная дробь.
Сом почувствовал добычу и выбрался из своей норы.
Ладони сами собой разжались и отпустили рукоятки инвалидной коляски, а ветер тут же и подхватил её, погнал в темноту.
Баба Саня положила в кошелёк полученные от Нино деньги за проживание, почесала подбородком левое плечо и проговорила едва слышно: