После похорон я вернулась в Кембридж. Не могла спать. Много ездила на машине. Смотрела, как солнце всходит и заходит, как движется по небу в течение дня. Наблюдала за голубями – как они распускают хвосты и токуют, величаво и грациозно, на лужайке перед моим домом. Самолеты все так же садились, автомобили все так же ездили, люди все так же ходили по магазинам, разговаривали, работали. Но это не имело никакого смысла. На протяжении долгих недель я чувствовала, что превратилась в медленно плавящийся металл. Именно такое ощущение. Во всяком случае, я была уверена, несмотря на доказательства противоположного, что если меня посадить на стул или положить на кровать, я прожгу их насквозь.
Примерно в это же время на меня нашло какое-то безумие. Хотя, оглядываясь назад, думаю, что все-таки я никогда не была по-настоящему сумасшедшей. Безумна я была «только при норд-норд-весте» и, конечно, могла «отличить ястреба от ручной пилы»[3], но иногда меня вдруг поражало их сходство. Было ясно, что я не совсем чокнутая, потому что раньше мне приходилось видеть людей, впавших в психоз, и их безумие оказывалось таким же очевидным, как вкус крови во рту. Мое же помешательство было другим. Тихим и очень, очень опасным. Безумие, призванное помочь сохранить разум. Рассудок пытался построить мостик через образовавшуюся пропасть и создать новый, пригодный для жизни мир. Но проблема состояла в том, что у него не находилось материала для работы. Ни близкого человека, ни детей, ни дома. Ни работы с девяти до пяти. Поэтому он хватался за то, что попадалось. И в отчаянии стал воспринимать мир не так, как следовало. Я начала замечать странные связи между различными вещами. Что-то несущественное вдруг представлялось чрезвычайно важным. Я читала гороскоп и верила ему. Предсказания. Яркие приступы дежавю. Совпадения. Воспоминания о том, что еще не произошло. Время больше не двигалось вперед. Оно затвердело, и к нему можно было прислониться и почувствовать, как оно тебя отталкивает, – такая густая жидкость, полувоздушная, полустеклянная, текущая в обе стороны, по которой иногда уходит куда-то вперед рябь воспоминаний, а новые события, наоборот, бегут назад, поэтому то новое, что тогда происходило со мной, казалось воспоминанием из далекого прошлого. Иногда – такое случалось несколько раз – находясь в поезде или в кафе, я чувствовала, что отец сидит рядом. Это успокаивало. Все успокаивало. Потому что это были обычные безумные проявления горя. О них я читала в книгах. Я купила книги про горе, потери и утраты. Книги громоздились на моем столе шаткими стопками. Как добросовестный ученый я полагала, что книги дадут мне ответы. Но могло ли меня обнадежить сообщение, что призраки являются всем? Что все перестают есть? Или что едят и не могут остановиться? Или что горе приходит поэтапно, и эти стадии можно пересчитать и пришпилить булавкой, как жуков в коробочках? Я прочла, что после отрешенности приходит печаль. Или злость. Или вина. Помню, я беспокоилась по поводу того, какая у меня теперь стадия. Мне хотелось систематизировать процесс, разобрать по полочкам, найти в нем какой-то смысл. Но смысл не обнаруживался, и я не ощущала в себе ни одного из описанных чувств.
Шли недели. Зиму сменила весна. Появились листочки, утром стало светлее, в начале лета прилетели стрижи и защебетали, кружа в небе над моим кембриджским домом, и я начала думать, что со мной все в порядке. «Обычное горе» – так это называется в книгах. Так оно и было. Не богатое событиями постепенное возвращение к жизни после потери. Скоро заживет. До сих пор я криво улыбаюсь, вспоминая, как радостно поверила этим словам, потому что на самом деле страшно ошиблась. У меня стали возникать потребности, в которых я не отдавала себе отчета. Меня охватила жажда чего-то существенного, любви или другого чувства, что компенсировало бы потерю, и мое сознание без всяких угрызений совести пыталось захватить что угодно или кого угодно, чтобы в этом помочь. В июне я влюбилась, предсказуемо и опустошительно, в человека, который удрал от меня за тридевять земель, когда понял, насколько я не в себе. После его исчезновения я стала почти абсолютно бесчувственной. Хотя теперь не могу даже толком вспомнить его лицо и хотя прекрасно понимаю, не только почему он сбежал, но и что на его месте мог бы оказаться кто угодно, у меня осталось красное платье, которое я больше никогда не надену. Вот так.
Потом и мир вокруг принялся горевать. Небеса разверзлись, дождь шел и шел. В новостях то и дело сообщали о наводнениях и затопленных городах, о деревнях, оказавшихся на дне озер, о ливневых паводках, заливших автомагистраль М4 и подтопивших вереницы машин, двигавшихся из города на выходные; о байдарках на городских улицах Беркшира; о поднявшемся уровне моря; о недавнем открытии, что Ла-Манш возник миллионы лет назад в результате разлива гигантского суперозера. А дождь все не переставал, погружая улицы на полдюйма в бурлящие потоки, ломая навесы над магазинами, превращая реку Кем в море цвета кофе с молоком, забитое сломанными ветками и отсыревшими кустами. Мой город приобрел апокалиптический вид. «Мне эта погода совсем не кажется странной», – помню, сказала я одной знакомой, с которой мы сидели под тентом в кафе, а дождь хлестал по тротуару с такой яростью, что мы прихлебывали кофе в холодном тумане.
Пока лил дождь и поднималась вода, а я старалась держаться на плаву, со мной начало твориться что-то новое. Я стала просыпаться с озабоченным видом, мне опять снились ястребы. Снились все время. Есть еще слово «хищник», или по-латыни «раптор». Раптор – это «грабитель», от латинского глагола «rapere», что значит «хватать». Грабить. Хватать. Эти ястребы были ястребами-тетеревятниками. Вернее, речь об одном из них. Несколькими годами ранее я работала в Центре реабилитации хищных птиц на самом краю Англии, там, где Англия подбирается к Уэльсу, на земле красных почв, угольных выработок, влажных лесов и диких ястребов-тетеревятников. Взрослая самка тетеревятника разбилась во время охоты, ударившись о забор. Кто-то подобрал ее, потерявшую сознание, положил в картонную коробку и принес к нам. Были ли у птицы переломы или другие повреждения? Мы собрались в затемненной комнате, поставили коробку на стол, и директор центра сунул левую руку в перчатке внутрь коробки. Послышалась недолгая возня, и потом с поднятым серым хохолком и полосатыми перьями на грудке, которые от страха и готовности защищаться распушились, в полумрак комнаты была вытащена огромная старая самка ястреба-тетеревятника. Старая, потому что ее лапы потускнели и покрылись наростами. Ее глаза горели ярким рыжим огнем, и она была прекрасна. Прекрасна, как гранитная скала или грозовая туча. Птица заполонила собой всю комнату. Ее крупная спина с выгоревшими на солнце серыми перьями была мощной, как у питбуля, и наводила страх даже на тех сотрудников центра, что имели дело с орлами. В этом диком существе, будто явившемся из потустороннего мира, было что-то от рептилии. Мы стали осторожно раскрывать ее большие широкие крылья, а она в это время двигала шеей, точно змея, и, не моргая, оглядывала всех нас. Мы прощупали узкие косточки крыльев и плеч, чтобы удостовериться, что они целы – кости легкие, как трубки, полые внутри, и каждое крыло с внутренней свободнонесущей конструкцией, как у крыла самолета. Мы проверили ее ключицу, толстые, покрытые чешуйками лапы, пальцы и черные когти длиною в дюйм. Ее зрение тоже как будто не пострадало: мы по очереди подносили палец то к одному, то к другому горящему глазу. И клюв делал щелк, щелк. Потом она повернула голову и уставилась прямо на меня. Ее глаза, не отрываясь, смотрели в мои: она чуть скосила взгляд вниз, вдоль изогнутого черного клюва, черные зрачки не двигались. И именно в тот момент мне пришла в голову мысль, что эта птица больше и важнее меня. И намного старше – это динозавр, извлеченный из леса Дина[4]. От ее перьев явственно пахло чем-то доисторическим, и мой нос учуял этот запах – едкий, как ржавчина под грозовым ливнем.