Литмир - Электронная Библиотека

— Финита ля комедиа, как говаривали древние греки, — с усмешкой проговорил он, беззастенчиво, в упор, разглядывая заплывшие глаза Графа, сплевывающего черную кровь его дружка. — Так… Так… Нашла коса на камень, пообломали волкам зубы… Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат… Поостудиться вам, мальчики кровавые, надо. Страсти молодецкие охладить. Ты, — ткнул он в меня пальцем, — и ты, Граф, пойдемте со мной, а вы, шпана неумытая, — повернулся он к остальным, — бай-бай на мягкие постельки… Ма-а-а-рш!

Нас он привел к какой-то землянке. Втолкнул в нее, предварительно сняв с Графа полупальто и шапку, и, закрывая дверь, предупредил:

— Не хотите замерзнуть, двигайтесь, а то утром я обнаружу ваши хладные трупы. Мне-то плевать в высшей степени, а как для вас лучше — решайте сами.

Насвистывая «Сердце красавицы», он ушел, а мы остались. Мне почему-то показалось, стоит нам остаться одним, как Граф кинется на меня, и я приготовился к отчаянному бою. Тут мы в равном положении. Но я не учел, что и его злоба испарилась на палящем морозе, да и работать-то он привык на зрителей. Понял и свободно огляделся. И сразу увидел, что совет приведшего нас сюда мужика не лишен здравого смысла. Землянка светилась большими, в ладонь, щелями, сквозь которые нанесло столько снега, что вдоль стен намело сугробы. Хиус гулял вольготно, как в чистом поле. На мне осталась гимнастерка с полуоторванным воротником, обшарпанные галифе, жиденькое, заношенное хлопчатобумажное нательное белье. Чтобы остаться в живых, не превратиться в хладный труп, нужно всю ночь вертеться, как белка в колесе. А декабрьские ночи длинные…

— Ну и сволочь! — я не сдержался.

— Ты меня сволочишь?! — двинулся ко мне Граф.

— Нужен ты мне как собаке пятая нога, — с досадой отмахнулся от него. Я про кентавра, что нас сюда сунул.

— Не знаешь, так заткнись, — показал он свое невежество в древнегреческой мифологии. — Это ж воспитатель… Из культурно-воспитательной части. В актерах, говорят, до войны ходил. Гад еще тот… Ласковый…

Холод и то, что до утра никто не войдет в землянку, хоть подыхай, заставили лихорадочно искать выход из нашего почти безнадежного положения. Чувствуя, что замерзаю, кое-как приладил к шее полуоторванный воротник гимнастерки, стал присядать и выпрямляться, выкидывая руки в стороны. Граф сперва притулился в углу без щелей, но мороз и до него добрался, похоже, прошиб до цыганского пота. Он пристроился ко мне и занялся гимнастическими упражнениями. Потом бег на месте, быстрая ходьба по тесной клетушке: пять шагов вдоль, шесть — поперек. Я несколько раз ударился головой о конусообразные стропила, набил шишек, но о боли и думать забыл.

Бесконечное метание из стороны в сторону, удары головой о невидимые в темноте препятствия превратили жуткую действительность в кошмарную фантасмагорию, и мне казалось, что нахожусь в морозной бескрайней пустыне, где не только не пахнет человеческим жильем, но и следа людского не найдешь. Я останавливался на минуту, испуганно протирал глаза, приходил в себя, и бег начинался заново. Из несчетных щелей в стенах и потолке волнами наплывал холод и с каждой секундой он становился свирепее и жестче.

За стенами нашего карцера шарили лучи прожекторов, зажигая мириады искорок в снегу, который казался мне гигантским костром без тепла и дыма. Изредка прожектор ракетой вспыхивал в землянке, ослеплял и оставлял беспомощным, раздавленным безжалостной силой. «Не поддавайся, Колька, держись, уговариваю себя. — Иначе с ума сойдешь, если раньше не замерзнешь! Держись, браток, держись!» И опять, как одержимый, мечусь из угла в угол.

— Эй, кореш! — раздался в темноте голос Графа. — Спины не чувствую. Погрей?

Вражда за порогом карцера осталась. Он нащупал меня, я крепко обхватил его и прижался к спине. Графа сотрясала мелкая дрожь, она и мне передалась. Молчать невмоготу, казалось, мгла окутывает мозг, и вот-вот вечная темень отрежет меня от белого света.

— И слабак же ты, — пробормотал я трясущимися губами, — холода боишься, замерз как цуцик, а с ножом храбрый. Чуть не зарезал меня?!

— Запросто, — без тени сомнения подтвердил он. — Знал бы ты, скольким я краску пустил!? Ого-го! Не люблю, когда мне перечат.

— Ты че? Замерз? Давай погрею, — забеспокоился Граф, когда, брезгуя, я от него отодвинулся. — Люблю я воровскую жизнь! Ночь поработаешь, а неделю с марухами на малине гужуешься. Там я и царь, и бог, и милицейский начальник. Дым, бывало, коромыслом…

— Пятеро на одного, — гнул я свою линию, — так и дурак сумеет. А вот один на один, в честной драке, ты сдрейфишь!

— Зачем? — искренне удивился он. — Че мне жить надоело?

Вот и поговори с ним, убеди в бандитской подлости и гнусности. И то хорошо, хоть слюни не распускает, воровской романтикой не маскируется. С нами по соседству жил вор в законе, тот как подвыпьет и начинает казниться за беспутную свою жизнь, что мать родную преждевременно в могилу свел. Слезы, однако, не мешали ему подкалывать и грабить ночных прохожих. Граф по-деловому откровенен.

— Сколь сунули?

— Красненькую. Я одного жлоба по пьянке перышком пощекотал, думал, гроши при нем, несколько кусков, а он пустой. Разозлился, хотел прикончить, да лягавые помешали. Чуть под вышку не подвели, да тот оглоед в больнице обыгался… Красненькой я и отделался. А ты, красюк, как сюда попал?

Отвечать не хотелось, и я чуть не целую вечность молчал. Мы опять переменились местами, и я почувствовал, как от его ледяной спины стынут мои легкие. Молчать в этом морозильнике не только страшно, но и опасно для рассудка. Разговор уводил от одиночества, помогал времени из вечности перемещаться в обычные часы и минуты. И когда он переспросил, я уж не ломался:

— За тюрьму.

— За какую тюрьму? — удивленно откинул он голову назад, словно хотел разглядеть мое лицо. Потому и не люблю рассказывать о своем деле, что даже в те времена моя персона вызывала острое любопытство. Когда находился под следствием, к моей камере тянулись надзиратели со всех коридоров. Однажды любопытство одолело даже начальника тюрьмы.

— Вре-ешь! — резко вывернулся он из моих рук и схватился за ворот гимнастерки. Уж такая, видать, у него милая привычка. — Хотя, какая тебе выгода от вранья, — опустил он руки. — Ну, кореш, обрадовал! И не мог раньше сказать… И на черта нам твои солдатские ботинки! Мы бы сами тебе джимми справили и комсоставскую одежку. Эх ты, сявка! Лежал бы в бараке в тепле и поплевывал в потолок. Надо же, кичман… Ну и молодец! Я слышал, да не поверил… Ну, теперь ты мой кореш до конца жизни. Я тебя в обиду не дам. В нашей зоне останешься, а на стройке пусть контрики да фрайера вкалывают…

Я не выдержал. Неожиданно для себя сказал, хотя в другой обстановке ни за что бы не признался этому подонку в своей далекой от осуществления мечте:

— Ничего мне не надо. На фронт хочу побыстрее попасть.

— На фронт? — недоверчиво переспросил Граф и пренебрежительно расхохотался. — На фронт! Ну и дурак. Убьют аль покалечат и будешь остатнюю жизнь по подворотням семечки стаканами продавать. А в лагере жить можно: светло, тепло и мухи не кусают. Кончится война, амнистию объявят. Выйдем на волю живыми, незаштопанными…

— Какую амнистию…

— И фрайер же ты, — опять удивился он и утешил: — Держись за меня, обтешу… Амнистия будет, век мне свободы не видать. За войну на людей столько грехов налипло, как лепех на корову за зиму. Только святой водичкой их и отмоешь. Вот Калинин амнистию и подбросит. Грешники чистенькими станут, никакой гад к нам не придерется…

Страшней этой ночи я ничего не испытывал в своей жизни. От пустого разговора с Графом устал, да и нужны ему мои правильные слова как мертвому припарки. У него в крови заложено ходить кривыми тропками, выбирать глухие, темные ночи, убивать из-за угла. Он не приемлет дневного света. Разговор замолк сам собой: оба полностью выдохлись. Я с огромным трудом подавлял неодолимое желание сесть и подремать. Все труднее становилось контролировать себя. Дремлющий мозг усыплял бдительность, коварно подсказывал скорый рассвет и возможность расслабиться, дать себе поблажку.

5
{"b":"572054","o":1}