Литмир - Электронная Библиотека

«Война и мир» – все это вместе. Эта сложность и многогранность внутренних мотивов обусловила ее аномальную структуру по сравнению с традиционным, особенно историческим романом, – структуру туманности без единого центра и четких границ. Структуру, соответствующую толстовскому человеку, вечному страннику, постоянно себя взыскующему, мучительно ищущему этическое место с другими и среди других. И время, в котором живет толстовский человек, – внутреннее время, текущее однородно и плавно, потрясаемое и прерываемое только пронзающими озарениями смерти.

По всем этим соображениям «Война и мир» нечто большее, чем исторический роман. Толстой имел все основания отвергать это определение. Тонкие суждения об этом романе высказали такие внимательные и восхищенные читатели, как Тургенев и Леонтьев, не признававшие в нем подлинной историчности. «Война и мир» скорее историко-космический роман, где общественная и частная жизнь, народы и индивиды подчиняются более универсальному и живому ритму природной и божественной стихии, который властно и мерно отбивает такт бытия. Такое метаисторическое понимание низводит историю с ее традиционно центрального положения, фамильярно растворяя ее в микрокосмосе быта.

С приходом Достоевского «исторический роман» в России будет подвергнут еще более революционной метаморфозе. Достоевский – еще одно настоящее «зеркало русской революции», отражающее и противоречия самих революционеров, а не только противоречия масс. Достоевский создал новый тип исторического романа, в котором сливает историю прошлого с историей будущего, угадав ее метафизическое сплетение в смятенном настоящем своего времени и своего духа. Толстой не живет в горизонтальном измерении исторического времени: будущее у него – утопическая вертикаль нравственного искания, а прошлое – это вечное настоящее настроения души и ностальгии сердца. С двух разных точек зрения и посредством двух разных повествовательных структур Толстой и Достоевский ставят под вопрос ограниченно-успокоительные схемы западноевропейской историографии. В этом неумирающая новизна этих писателей и русской культуры вообще.

Прежде, чем закончить, я хотел бы коснуться эстетических взглядов Толстого. Это, разумеется, только немногие замечания по такой обширной теме. Было бы ошибочным и неверным принимать толстовские филиппики против современного искусства в догматическом плане, чтобы отвергнуть их как абсурд или превознести как истину. Прежде всего не следует забывать, что отвергание Толстым современного искусства органически входит в его религиозную концепцию искусства. С точки зрения этой концепции, Толстой с убедительной силой вскрывает, как постепенное, начиная с Ренессанса, раскрепощение искусства ведет к тому, что оно покидает религиозно-общинный дух предшествующих слитно-органических эпох, превращаясь в своего рода эстетствующую религию Прекрасного, которая, будучи идолопоклонством, является еще и уделом социально-привилегированного меньшинства. Эстетические взгляды Толстого можно сблизить, с одной стороны, со взглядами Шиллера, с другой – со взглядами Кьеркегора. Толстой не отрицает искусства как такового, он отвергает искусство, которое Шиллер называет «сентиментальным», то есть интеллектуальное, опосредованное, индивидуалистическое, и принимает искусство «наивное», в терминах Шиллера, то есть непосредственное, спонтанное, общинное. Как и Кьеркегор, хотя и с меньшей утонченностью и в другой понятийной системе, Толстой противопоставляет эстетический момент моменту этическому и преодолевает демонизм первого актом религиозного «выбора» второго. Можно сказать, что от Толстого ускользает перевернутая негативная религиозность, зашифрованная и богохульная, присущая большой части современной поэзии. Можно еще добавить, что Толстой выступал против декаданса в искусстве как раз накануне рождения в России символизма – новой художественно-поэтической культуры, остающейся в пределах модернистской культуры и отличающейся богатством религиозных мотивов и духом общинности, не изменяя при этом своему аристократизму.

Центральный момент толстовского трактата об искусстве возвращает к нашим исходным понятиям. Искусству модернизма и декаданса, как «искусству господ», Толстой противопоставляет народное искусство, то есть искусство народа и для народа. Здесь вновь появляется фигура патриархального крестьянина, выражением идеалов которого, согласно Ленину, Толстой является.

Однако тут требуется внести ясность. Крестьянин Толстого, который пишет об искусстве, не аналог мольеровской служанки, как замечает Лукачnote 14 . Для Толстого крестьянин не служанка, мнение которой выслушивал Мольер, когда должен был решать, что оставить и что выбросить из своих комедий. Толстовский крестьянин – это точка зрения, одновременно идеальная и конкретная, точка зрения, с которой обществу выносится приговор общности, цивилизации именем культуры, именем государственности, именем протохристианского анархизма. Можно сказать, что крестьянин у Толстого – это утопический этический субъект того колоссального остранения, пользуясь термином русской формальной школы, какое представляет собой в целом творчество Толстого. Со стороны формалистов было ошибкой сводить «остранение» к чисто техническому художественному приему, действующему внутри каждого отдельного произведения. Наоборот, у Толстого «остранение» имеет моральное обоснование и охватывает его творчество в целом, представляя собой «отчужденный» взгляд, с точки зрения иной культуры, на весь современный мир, который таким образом предстает этически и социально «чужим, странным», то есть неестественным. Трактат об искусстве – тоже результат этого «остранения», позволяющего Толстому вернуть грубую осязаемость и конкретность незаслуженно забытым проблемам. В историко-литературном плане мы связываем этический субъект толстовского «остранения» с духом романтизма, с его поисками подлинности и первозданности и его бунтом против искусственности и закостенелости. Однако романтические истоки находят у Толстого противовес в этическом рационализме, экстремистском выражении христианского натурального права как утверждения метаисторического закона всеобщей и абсолютной справедливости. Этот юснатуральный рационализм не что иное, как социально-общественный аспект этического ригоризма, контролю и правилам которого, как явствует из «Дневников», подчинена необъятная и мятущаяся личность Толстого, ригоризм, приведший в конце к идеалу уничтожения «Я».

Говорят, что смерть отбрасывает на жизнь отраженный свет. Так было и с толстовским Иваном Ильичом, который на грани смерти в первый и единственный раз видит всю свою прожитую жизнь и с ужасом понимает ее абсолютную ничтожность. Смерть Толстого, наоборот, – великая смерть, осветившая великую жизнь. Смерть Сократа. Смерть Толстого. И смерть Иисуса Христа, если бы это не звучало кощунственно. Толстой, в жизни подражавший Христу до такой степени, что поставил себя на его место, сделав из него человека среди людей, в конце жизни искал и нашел свою Голгофу. Но это была Голгофа, где апофеоз смерти омрачен поражением жизни. Цивилизация, общество, государство восстанавливают все свои права. Живо лишь искусство Толстого, верное своей свободе. Жив и его моральный пример. Но это пример неповторимый, уникальный, аристократический. Нет больше религии Толстого, потому что она целиком сливалась с его парадоксальным опытом нехристианина в догматическом смысле, насквозь проникнутого христианской духовностью. Нет больше и русского крестьянина с его христианско-языческой религиозной культурой, нравственную и живительную силу которой Толстой так сильно ощущал. Но в возрожденной русской литературе Толстой живет в мужественной любви к самой суровой правде у таких писателей, как Гроссман, Трифонов, Солженицын.

Сегодня все отмечают юбилей Толстого, лицемерно поклоняясь в нем иконе. Сегодня мы отмечаем толстовский юбилей в самом антитолстовском из возможных миров, в мире, который знает формы холодного, планируемого, тотального и тоталитарного насилия, которого не знали в эпоху автора «Войны и мира», мире атомной бомбы и концлагерей. Может быть, справедливее всего почтить сегодня память Толстого, не воздвигая алтаря его искусству. Против этого эстетствующего святотатства он восстал бы подобно Христу, изгнавшему торговцев из храма. Толстой – одно из величайших и правдивейших свидетельств кризиса культуры нашей эпохи и верное доказательство драмы культуры в эту кризисную эпоху. Мы должны вобрать духовную силу его мятущихся и бескомпромиссных поисков истины. Героизм и бессилие его «непротивления» должны вдохновить нас на более решительное утверждение принципов справедливости и свободы.

4
{"b":"572050","o":1}