Теперь отправную точку нужно искать внутри Толстого, а не в толстовской критике, как мы делали до сих пор. В качестве такой отправной точки выберем как раз религиозные взгляды Толстого с тем, чтобы показать, в какое можно впасть заблуждение, игнорируя их. Сошлюсь также на эстетические взгляды Толстого.
На одной из страниц «Дневников» Толстой с предельной ясностью излагает свою религиозную программу или проект. «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. – Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение, я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня»note 12 . Эти толстовские слова не должны бы удивлять, если бы не тот факт, что написаны они были в 1855 году, в возрасте 27-ми лет. В том же году, несколькими днями спустя, он записывает: «Боже, благодарю тебя за Твое постоянное покровительство мне. Как верно ведешь ты меня к добру. И каким бы я был ничтожным созданием, ежели бы ты оставил меня. Не остави меня, Боже! напутствуй мне и не для удовлетворения моих ничтожных стремлений, а для достижения вечной и великой неведомой, но сознаваемой мной цели бытия»note 13 .
Даже если и ограничиться, как это неизбежно, только этими отрывками, проблемы, которые они порождают, серьезны и значительны. Одна из них затрагивает природу и преемственность религиозности Толстого до и после «кризиса». Это чрезвычайно широкая тема, которую лучше всего прояснил сам Толстой в своей «Исповеди». «Исповедь» – произведение, рисующее мистический опыт писателя, который как будто чужд всякого мистицизма; уже в своей программе, задуманной в молодые годы, он поставил себе целью рационализировать христианство, начисто лишив его ореола таинственности. Вторая проблема связана с характером литературного творчества Толстого, в особенности творчества раннего периода. На этом следует вкратце остановиться.
Если для нас удивительно, что молодой Толстой формулирует религиозную идею, за осуществление которой он возьмется стариком, удивительно и то, что толстовский литературный дебют носит откровенно автобиографический характер. Память и воскрешение частного прошлого, как главные элементы первых произведений, неизбежно сливаются с характерным для «Дневников» самоанализом и самоконтролем. С самого, можно сказать, начала литературное творчество Толстого не столько автобиографического, сколько исповеднического характера: анализирование самого себя, обращенное к самому себе и к Богу (как в цитированных дневниковых записях) и к другим (в художественных произведениях). Этот ранний интроспективный автобиографизм, в центре которого стоит жизнедеятельное «Я», могучее и властное, такое, что способно замахнуться на грандиозную реформу религии в состоянии полной уверенности на поддержку со стороны Бога, – этот интроспективный автобиографизм объективируется в формах эпического и закономерно психологического повествования юношеской трилогии и конструирует некий мир с собственными временными и пространственными координатами.
Порыв к самонаблюдению у молодого Толстого лежит в его христианской религии. Не только в силу религиозных истоков «исповеди» как жанра, но и в силу непосредственной связи с интроспекцией «Дневников», где самоанализу отведена деловая функция нравственной самодисциплины поведения. Вообще автобиография и исповедь – формы объективации, имеющей воспитательное, формирующее значение, в том смысле, что выбирая себя в качестве объекта повествования, рассказывающее и интроспектирующее «Я» формируется и развивается благодаря углубленному осознанию собственного прошлого и собственной сущности. Благодаря этой функции автобиографизма уже угадывается единство толстовской поэтики и этики. Память у Толстого никогда не является чисто психологической, это всегда и нравственная память.
Не будем вдаваться в вопрос о секуляризации религиозного, то есть христианского жанра интроспективной исповеди. Хотя это важно для понимания толстовского секуляризированного христианства в связи с его художественно-литературным творчеством. Его христианство, с одной стороны, низводит Христа до роли верховного проповедника чисто человеческой мудрости, а с другой, стремится превратить Толстого, Толстого-старца, в некое подобие второго Христа или, в крайнем случае, в первого истинного истолкователя духа христианства. Не будем углубляться в эту тему, а поставим себе другой вопрос. Действительно, можно сказать, что автобиографически-исповеднический или интроспективно-сознавательный элемент эпически объективируется, прямо или косвенно, в целом ряде толстовских произведений. Какое же тогда место занимают у Толстого большие романы, в частности такой роман-эпопея, как «Война и мир», если рассматривать их с такой точки зрения?
«Война и мир» – это чудо воскрешения эпоса в уже мертвом для эпоса мире. Чудо, частично объяснимое исторически: эпос вновь возродился в среде со специфическими условиями, в той части мира, которая оказалась на полпути от крестьянского прошлого к буржуазному будущему. Однако как ни объективны, как ни историчны объяснения этого чуда, остается фактом, что чудо не повторилось даже в России и что осуществилось оно в специфически самобытных, субъективных толстовских формах.
Родившись в эпоху романа, даже такой не-роман, как «Война и мир», не мог быть чистым эпосом, несмотря на гомеровскую широту охвата. Это воскресение, явившееся и преображением. «Неправильность» «Войны и мира» в сравнении с эпосом видна в самом импульсе повествования, ностальгическом импульсе души в сторону безвозвратно утраченного прошлого. В этом смысле, – позволю себе парадокс, – «Война и мир» – творение не историографической, а субъективной, личной и нравственной, памяти. Главное в «Войне и мире» не то, что Толстой проецирует индивидуальный и семейный опыт русского дворянства в исторически предшествующую эпоху, а то, что в романе оживает уникальный момент русской истории, момент патриархальной прочности и единодушия общества перед лицом пришедшего с европейского Запада врага. Здесь следует подчеркнуть, вернее, наметить два момента. Во-первых, соотношение мира русского и мира западного, символизируемое Кутузовым и Наполеоном; здесь возникает проблема роли славянофильского влияния на Толстого. Но, пожалуй, важнее второй момент, впрочем, взаимосвязанный с первым: я имею в виду общинный принцип (общность). Исходя из известного разграничения, проводимого немецким социологом Фердинандом Теннисом, можно сказать, что в художественной прозе Толстого общество, как условная механическая совокупность отношений между отдельными индивидами, противопоставляется общности (общине), как органическому целому с подлинно человеческими свободными связями между людьми. «Война и мир» – самое крупное произведение, отразившее общинную философию, так же как казачьи повести, тоже построенные на оппозиции общность – общество. Следует отметить, что и внутри общинного единства, осуществившегося в России 1812 года, Толстой выделяет неосуществившуюся потенциальную общность, еще более подлинную, даже единственно подлинную – общность мира Каратаева и Кутузова.
Однако эта общинная реальность идеальна, она переживается как ностальгия морального порядка и память души, когда мир Ростовых, родной и милый мир дворянских усадеб с его патриархальными крестьянами начинает превращаться в нечто подобное тому, что полвека спустя Чехов, в совершенно иной тональности, символизирует в образе «вишневого сада». Этой особенностью исторического момента и духовного настроя обусловлен и тон социальной и семейной идиллии, усиливающий неповторимую прелесть «Войны и мира» и покрывающий легкой лирической рябью ее эпическую гладь. И все-таки «Война и мир» не только психоэпопея, в которой под мощным нравственным напором в сущности христианского стремления к человеческой солидарности и внутренней свободе личности осуществляется слитное единство телесной пластики и духовной глубины. «Война и мир» и нечто большее. «Война и мир» – это и философия, вернее, она пронизана того рода философией, которая оказала формирующее воздействие на весь русский роман как ни на один из европейских романов. «Война и мир» – это философия истории.