Рафаэль Жермен
Ежевичная водка для разбитого сердца
Rafaele Germain
Volte-Face et Malaises
Copyright © Rafaele Germain and Editions Libre Expression, 2012
© Хотинская Нина, перевод на русский язык, 2017
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
Глава 1
Дела были плохи. В холодильнике не осталось сока, все апельсины давно выжаты, а в большие окна квартиры я видела снежный буран, полностью отражавший мое внутреннее состояние. О том, чтобы выйти, не могло быть и речи. Так, впрочем, продолжалось уже почти десять дней – с тех пор, как Флориан объявил мне, что уходит к другой женщине. Он покинул квартиру, свою квартиру, где я прожила с ним четыре года, сказав, что не собирается на меня давить и я могу пока остаться, на сколько пожелаю. Славный малый.
Но сок кончился, а мне надо было чем-то разбавить остатки водки из бутылки, которую Катрин, добрая душа, принесла мне четыре дня назад, а я за эти дни почти опустошила, жалея себя и упиваясь своим горем. Мне пришла в голову блестящая идея смешать водку с остатками ежевичного сорбета (ежевичная водка!), завалявшегося в морозилке с незапамятных времен. Сорбет – это ведь замороженный сок, верно? – сказала я себе в трогательном порыве самооправдания. Вот только сорбет, невесть сколько пролежавший в морозилке в не самой герметичной упаковке, приобрел стойкий привкус, определенно от оказавшегося рядом пакета с креветками. Мой ежевично-креветочный коктейль вышибал слезу, но я добросовестно пила его, как больной ребенок пьет сироп от кашля. Да, дела мои были действительно плохи.
Флориан ушел. Это факт, он свершился ровно в 20 часов 17 минут в прошлый вторник, но с тех пор, казалось, он обрушивался на меня ежечасно.
В 4:42 утра, когда я, просыпаясь в темноте, на несколько мгновений вновь обретала нежную невинность предшествующих недель, пока не обнаруживала – о ужас! – Флориана нет рядом.
В 11:31, когда я вытаскивала себя за шиворот из постели и ощущала самую настоящую дурноту, осознавая, что мужчина, с которым я жила без малого шесть лет, ушел и больше не вернется.
В 14:03, когда я в слезах звонила Катрин, чтобы пересказать ей мой последний разговор с Флорианом, – который она уже знала наизусть, так как я повторяла ей его слово в слово минимум раз в день, – в смешной надежде, что одна из нас вдруг найдет в нем противоядие от моей беды («Когда он сказал «но», он действительно сказал «но», однако это было больше похоже на «и»… как ты думаешь?»).
Около 16 часов, когда опьянение от первых стаканов водки с грейпфрутом (в ту славную пору в холодильнике еще был сок) давало о себе знать, мне ненадолго удавалось себя убедить, что все к лучшему, но через несколько минут обливалась слезами.
В 19:24, когда, попав в совершенно абсурдный порочный круг, от одного звука собственных рыданий я начинала рыдать еще пуще.
Ближе к 21 часу, когда Катрин пыталась заставить меня хоть что-нибудь съесть, после чего уходила, успев перед этим накормить двух моих котов, которые превратились в ходячие носовые платки, столько слез я на них пролила.
В 23:58, когда я пялилась на титры очередной серии «Анатомии страсти»[1], заливаясь слезами отнюдь не по поводу трагической смерти маленького мальчика, мужественно боровшегося с редчайшей формой рака, а потому, что в это время я от души завидовала этому мужественному маленькому мальчику, добавляя к отчаянию брошенной женщины искреннее отвращение к себе самой, столь же пагубное, сколь и предсказуемое.
Да, окончательный и бесповоротный уход мужчины, которого я все еще любила, наваливался на меня по несколько раз в день. Он свершился во времени, но еще не свершился во мне, и у меня было отчетливое ощущение, что и не свершится никогда. Я вновь и вновь встречалась со своим несчастьем, осознавала свою беду. Боль не притуплялась, горе вкупе с удивлением было все таким же жгучим. И разумеется, я не видела света ни в конце туннеля, ни на дне бутылки с водкой.
«Это пройдет», – твердила мне Катрин. Я выходила из себя: я же не идиотка, я знаю, что пройдет, но я также знаю, что ничего не знаю. Этот странный софизм немного утешал меня, потому что я видела в нем проблеск здравого смысла, который, как я надеялась, однажды должен победить. Катрин была столь добра, что не отвечала на мои нападки, – наверно, она еще и побаивалась меня немного: ведь я, когда мне перечили, становилась до того противной, что даже такой любительнице драм, как Катрин, могла осточертеть.
Она, однако, не оставила меня после моего первого отчаянного звонка в 20:18 в прошлый вторник. Она тут же явилась с первой бутылкой водки, дисками «Секса в большом городе» и с шестью коробками экстраувлажняющих носовых платков, купленных в супермаркете Costco месяц назад в неожиданном порыве хозяйственности – абсурдном, но наконец-то оправданном. Она пережидала мои рыдания, утирала слезы, выслушивала жалобы, терпела приступы ярости, сомнения и заверения в вечной скорби.
Я прошла с тех пор все этапы потери достоинства, неизбежно следующей за разрывом, которого не ждали и не хотели. Я тысячу раз звонила моему бывшему – да, вот кто он мне теперь, бывший, иначе говоря – «экс», унылое и банальное словцо, которое я отныне никогда не смогу сложить в игре в скрэббл со всеми буквами на руках, не ощутив болезненного укола в сердце. Я оставляла жалкие пьяные сообщения на его автоответчике. Я запихала всю его одежду в мешки для мусора и вынесла на помойку, а потом вернулась за ними, движимая чувством вины, любви и надежды (а если он вернется? Как он будет разочарован, не найдя на месте своих носков и плавок, не говоря уж о смешном баварском свитере, который тетя прислала ему на Рождество). Я провозгласила фразы типа: «Любовные горести могут исцелить только те, кто их причинил» – самыми глубокими мыслями, до которых додумалось человечество.
Я заставила Катрин показать мне профиль другой женщины на фейсбуке и изучала его часами, повторяя в подлинном крещендо ярости, что она – всего лишь «тварь позорная, которой надо выпячивать свою даже не оригинальную хипстерскую культуру, потому что кто, кроме позорной твари, которой надо выпячивать свою даже не оригинальную хипстерскую культуру, цитирует на своей странице, excuse me, долбаного Дэвида Фостера Уоллеса[2] и пишет «иронизировать» в списке любимых занятий?» («Может быть, это ирония?» – заметила Катрин, за что получила злобный взгляд.) Я билась в истерике. Я закончила, сорвавшись на крик, чем-то вроде: «И вообще, прикинь, какие последние КРЕТИНКИ имеют страницу на фейсбуке?!» Катрин ответила на это робким: «Ну… около полумиллиарда человек? В том числе я?» Но настаивать она не стала: ей было ясно, что другой женщине я готова поставить всякое лыко в строку, будь то туфли, чтобы ходить, или легкие, чтобы дышать. Так что она поступила, как поступила бы на ее месте любая настоящая подруга в такой момент: согласилась со мной. «Ты права. КРЕТИНКА, и только». И мы дали друг дружке пять. Солидарность Катрин, за которую я еще неспособна была ее поблагодарить, глубоко меня трогала.
Она с завидным терпением поддерживала беседу, превратившуюся в моих устах в невыносимый маятник:
– Подлец, подонок, чертова сволочь.
– Забей.
– Но я его люблюуууууу.
– Да, я знаю.
– Хоть он и недостоин жить.
– Да, он недостоин жить.
– Он такой чудесный.
– Это точно.
– Подлец, подонок, чертова сволочь.
– Забей.
Она слушала ad nauseam[3] грустные песни, дававшие мне возможность упиваться своим горем до тошноты. Ее терпение лопнуло в конце концов и наложило запрет на Уитни Хьюстон («Нет. Только не Bodyguard. Есть, черт возьми, предел, Женевьева»), но в остальном она проявила солидарность на грани героизма, стоически вынося Селин, Жан-Жака Гольдмана и – боже мой! – Джеймса Бланта.