Отрицательная сторона надежд и пророчеств французского поэта-политика осуществляется на наших глазах; что же касается положительной… возникновения чего-то нового, консервативно-творческого, живописно-движущегося вперед, то до сих пор мы этого не видим.
Сама Россия во всем, начиная от общей политики и кончая бытовым влиянием своим, является на развалинах Турции до сих пор не особою, независимою и своеобразною силой, а лишь самою скромною представительницей общеевропейских идей, европейских интересов, западных обычаев и вкусов…
Но это видим теперь мы!.. А раньше, не только в то время, когда русские войска, союзные султану, угрожали египетскому вице-королю и Ламартин смотрел на них задумчиво на берегах Босфора, но и позднее, в то время, когда наш Ступин господствовал в той самой восточной Румелии, из которой нас удаляют теперь в награду за наш европеизм, тогда ему точно было обо многом можно мечтать…
И можно ручаться, что Ступин, этот простой русский человек, мечтал много о Востоке, живя и молясь в уединенном, зеленом и унылом Демердеше… Для того чтобы мечтать, особенно о судьбах отчизны своей, вовсе не нужно быть знаменитым поэтом.
Я уверен, что и Ламартину все эти европейцы в Азии, все эти тяжелые, тупые и лукавые коммерсанты Карагача были очень противны сравнительно с его идеалом; но для Ламартина была во всех этих Бадетти и Вернацца одна черта, которая могла ему нравиться и как политику, и в иные минуты даже как поэту. Все это горячие, по-видимому, верующие католики. Это могло быть Ламартину приятно.
Но что мог чувствовать при встрече с этими скучными людьми русский человек? Они скучны в обществе; они враги в политике.
Когда русский человек посещал приятного соперника, занимательного пашу или умного и живого англичанина, ему было весело. И он мог забыть на время всю эту международную борьбу. Когда этот самый русский человек посещал скучные, однообразные дома по-европейски уже образованных болгар и греков, он видел на стенах их приемных портреты наших государей, портреты Паскевичей и Дибичей, он видел преданность России, доверие к себе… И острота скуки его, истинно страдальческой, смягчалась уважением, услаждалась любовью… Он забывал, что есть иная, собственная жизнь, живая, страстная, полная ума, и сидя долго-долго в темном углу на длинной и покойной турецкой софе, при свете нагоревшей сальной свечки, он беседовал с преданным хозяином о прежнем «страхе янычарском», о надеждах на Россию и шансах неизбежной борьбы; собирал пустые и почти всегда верные сведения, принимал нередко в высшей степени полезные советы… а единоверные дамы в платочках – мать, сестра, теща, дочери – почтительно безмолвствовали, зевали и часто даже засыпали по другим более отдаленным углам… Вообще замечу, что делается гораздо легче, когда хозяйка дома, болгарка или гречанка, уйдет из комнаты и оставит вас одного с деловым и умным своим мужем.
Главные представители европейской колонии, богатые, зажиточные негоцианты – почетные консулы; они имеют флаги и мундиры для праздников. Они все консулы и вице-консулы: Дании, Бельгии, Голландии, прежней Пруссии, прежней Италии и т. д… Их очень много, все они родня и различить их сначала трудно: Бертоме Бадетти, Петраки Вернацца, Франсуа Бадетти, Франсуа Вернацца, Антуан Вернацца, Фредерик Вернацца, Петраки Бадетти, Бертоме Вернацца, Жорж Бадетти, Жорж Вернацца.
Православные люди Адрианополя их ненавидели. В двадцатых годах, во время борьбы греков за независимость, турки убивали тех из христиан, которых они подозревали в сочувствии движению. Случалось, что на улице раздавались раздирающие крики или самих избиваемых, или, может быть, их матерей, жен и детей. Испуганные женщины и дети католических семейств бросались к окнам, но отцы Бадетти и Вернацца отзывали их, говоря равнодушно: «оставьте, это ничего, это ромеев режут»; по-гречески с неправильным произношением «яш-поте! тусромеус кофтун! вместо коптун. (Ромеи – христиане, так звали в старину всех христиан Румелии, не отличая болгар от греков).
Этого типоте́ (ничего!) не могли простить им те именно православные, которые к нам, русским, особенно благоволили; они звали европейскую колонию «Мышиным гнездом», то понтикопеци!
Что же было делать нам, русским? Что было делать Ступину в этом гнезде, в этом очаге враждебной нам пропаганды? В городе эти люди, в пестрой толпе иного населения, не так бросаются в глаза; в Карагаче они на первом плане.
Ступин по этому одному уже мог предпочитать скромный и тихий Демердеш, и я согласен с его вкусом. Карагач – противное плутократическое предместье; Демердеш настоящая деревня. И при мне тут было просто, а во время Ступинского господства было, вероятно, еще проще. Вокруг унылое, ровное поле; какие-то баштаны сзади; недалеко где-то в стороне бедное сельское кладбище; маленькие кресты, болотце какое-то зеленое-презеленое, свежее, и около болотца и кладбище. Много больших тополей с беловатыми и серыми стволами, что-то вроде наших осин, только гораздо красивее. Кустики… По свежему болотцу тихо ходят аисты, и лягушки кричат в канавках точно так же, как у нас в России. В другом месте, более людном, их крик не привлек бы внимания, но в этой тишине, среди ровного и унылого поля, около бедного кладбища «безыменных» людей, вблизи этих «серых» болгарских хижин, крытых старою черепицей, здесь эту песню, знакомую еще с детства, слушаешь так охотно.
На правую руку от деревни, у дороги в городе стоят развалины покинутой небольшой мечети. Бедный минарет, на который еще можно было в мое время всходить; двор, обнесенный грубою и полуразрушенною каменного оградой; на дворе с весны густая высокая трава.
Сколько раз, живя в Демердеше (в самом Ступинском доме), уходил я сидеть на этот заросший романтический двор, и сколько я там передумал и сочинил такого, что никогда напечатано не было и не будет!.. Сколько я мечтал (не о себе самом только, о нет!) о славянстве, о судьбах России… Думал о наших художниках, которые тогда на Восток совсем не ездили… Воображал вот такую картину: что-нибудь вроде Демердеша; сероватое поле, с одной стороны чудные, беловатые с пятнышками, толстые, сочные стволы тополей (не пирамидальных; эти как-то сухи, искусственные точно; они хороши лишь издали, возносясь высоко над морем другой зелени…); у подножия тополей желал бы видеть болотную зелень, и чтобы она была как можно зеленее, веселее, ярче. Молодой болгарин задумчиво пашет плугом на волах. На голове его темно-синяя чалма, шальвары и куртка темные. По плечам из-под чалмы падают русые кудри. Он распахивает новую почву жизни, которой урожай еще неизвестен… А сзади – эта сельская старая и покинутая по бесплодью мечеть: мусульмане вымирают, эти камни, этот двор безгласный, заросший так густо, так таинственно! Сколько было бы души в этой простой картине, сколько исторического смысла! Я желал бы еще, если возможно, чтобы на сырой зелени болотца было несколько желтых цветов, а где-нибудь около развалин мечети цвел бы самый яркий, самый красный дикий мак…
Так я мечтал бесплодно, но невыразимо наслаждаясь этими мечтами, в этом милом Демердеше… Одно уже то было блаженством, что здесь очень редко появлялись члены какой бы то ни было «интеллигенции», враждебной или дружеской, все равно с точки зрения изящного!., право все равно!..
Может быть, я ошибаюсь, но все-таки повторю: я верю, что и бедный Ступин мечтал здесь в Демердеше о чем-то. Быть может, я мечтаю картиннее; но думать, что практический и пожилой человек, похожий с виду на храброго армейца, мечтать не может, было бы так же глупо, как предполагать, с другой стороны, что я, например, не мог хорошо служить и распоряжаться оттого, что в свободные часы сидел и ходил, размышляя и сочиняя, один по двору покинутой мечети…
Если у делового человека видно в делах его творчество, видна изобретательность, то конечно у него есть и воображение… У Ступина воображение было; это видно по всему: мне говорили друзья его, что он одно время хотел все Евангелие переложить русскими стихами… Бедный, бедный Ступин! Сколько начинаний, сколько борьбы и какая ранняя смерть!..