Сестра вышла и опять вошла. Неслышно, лодочкой, скользила она туда и сюда на войлочных подошвах. Выходя и входя, она каждый раз запирала дверь ключом, похожим на те, что у проводников в железнодорожных вагонах.
- Сейчас его приведут. Попробуйте уговорить его поесть.
Она поставила на стоя тарелку супа и стакан молока. Без хлеба.
- Он совсем не ел? - спросила Надя.
- Совсем.
- Значит, уже три дня.
- Такие больные не едят и по неделе.
Отворилась дверь, и Надя увидела Костю. Его вела, слегка подталкивая сзади, молодая румяная санитарка. Он был в халате поверх белой, чистой пижамы; на ногах - новые спортивные туфли. Небритый, исхудал как будто еще больше.
Он кинул на Надю косой, недоверчивый, безумный взгляд и попятился.
- Идите, это же ваша жена, - сказала санитарка. - Родную жену не признал. Горе-то какое.
- Да-да, - ответила Надя.
Он подошел какими-то задержанными шагами, смотрел враждебно, испуганно.
- Костя, это же я.
- Нет, это не ты.
Видно было, как ему хочется уйти. Должно быть, чтобы, не уйти, он взялся за спинку стула. Каждое слово он давил из себя, давил.
- Зачем ты... пришла... Это тюрьма... Тебя отсюда... не выпустят...
- Милый, это больница. Тебя здесь будут лечить.
- Нет. Это тюрьма... Там, в камере... - он со страхом показал на дверь, - это люди...
- Не камера, а палата. Там больные.
- Это не больные, а "они"... Он начал дрожать.
- Костя, сядь, дорогой, сядь.
Она взяла его за руку, пытаясь усадить. Он противился.
- Сядь, пожалуйста, ну сядь, это же я.
Он сел на самый край стула и, сидя, продолжал дрожать.
- Ты должен поесть.
Она поднесла ложку супа к его губам. Он помотал головой
и отодвинулся.
- Нет, нет.
У нее тоже дрожали руки, суп в ложке качался. Костя отворачивал голову. Суп, видно, уже остыл. Кусочки моркови плавали в нем, как оранжевые глаза. Надя вдруг сама испугалась этого супа.
- Ну, не надо. Ну, молока выпей. Пожалуйста! Я прошу тебя, очень прошу. Выпей, родной, любимый.
Голубоватое молоко плескалось. Костя глядел на него с ужасом, стиснув зубы. Она отгибала ему голову назад и лила молоко в рот, а оно текло мимо, а она все лила. Вдруг Костя судорожно, непроизвольно глотнул.
- Так, милый, так, глотай!
Он пил торопливо, жадно. Надя плакала.
- Пей,родной, пей. Санитарка тоже плакала.
- Горе мне с ними, - сказала она. - Я такая невротичка, ужас. Мне с ними никак нельзя. Раньше я в детском садике работала. Как в раю.
* * *
20 сентября 1952.
Лиля, родная! Костя все хуже. Езжу к нему каждый день. В первый раз мне удалось заставить его выпить молока, теперь это уже не удается. Он совсем перестал меня признавать. На второй день после того, как выпил стакан молока, я пыталась кормить его супом, насильно. Много пролилось, но две-три ложки он, пожалуй, съел. На третий день его уже санитары волокли ко мне, и никакими силами не удалось заставить его проглотить хоть каплю. Софья Марковна говорит, что придется кормить через зонд, а это ужасное мученье.
Со мной он говорил только о своей вине. Ни за что не говорил "до свиданья", а только "прощай, прощай, мы больше не увидимся".
Сегодня я уже не поехала, чтобы не терзать его. Узнавала по телефону: плохо. Есть решительно отказывается, кормят зондом. Милая, милая, что будет?! Неужели он умрет?
Юрка здоров. Очень привык к Ольге Федоровне, почти с нею не расстается. Меня вчера упрекал, что плачу: "Ты, что ли, маленькая?"
Как Наташа? Хочу вам обеим счастья изо всех сил. Н.
P.S. Меня теперь не будут пускать каждый день, все равно он от меня не ест и не узнает меня. Будут пускать только в общие приемные дни, а это гораздо хуже.
* * *
- Надежда Алексеевна? Присядьте, милая. Да не бойтесь вы так. Настоящий кролик.
Надя села. Напротив, за письменным столом, сидела Софья Марковна толстая, уютная, с близорукими, выпуклыми глазами. Мелкие колечки волос, черные с сединой, рассыпались по пожилой, румяной щеке. На носу - капельки пота.
- Как он? - спросила Надя.
- Пожалуй, все так же. Об улучшении пока говорить не приходится. Но и резкого ухудшения тоже нет. Бредовые идеи держатся стойко.
- Что он говорит?
- Больше о своих преступлениях. Требует к себе профессора Григорьева, чтобы тот выслушал его и передал дело прокурору. Обычная картина. Бред виновности.
- Софья Марковна, а нельзя его переубедить?
- Бесполезно. Основная причина бреда - депрессия, тоска. Логика здесь бессильна.
- А причины тоски?
- Они лежат в заболевании всего организма.
- Значит, тяжелые переживания не могут быть причиной болезни?
- Причиной - нет, толчком - да. Толчком, приводящим в действие неизвестный нам пока механизм. Тут еще много темного.
- Почему же он бредит все на одну тему?
- О, содержание бреда всегда берется из реальных жизненных фактов. Только они трансформируются, чтобы оправдать тоску, которая так велика - мы себе ее и представить не можем, - что обычными событиями необъяснима. Кстати, откуда у него идея, что он - причина гибели невинных людей?
- У него арестовали близкого друга. Они вместе работали. Костя обвинял себя в том, что вовлек его в эту работу, подвел под удар. И еще в том, что не явился туда, не взял всю вину на себя... Ну, словом, это на него страшно подействовало. Может быть, с тех пор и началась болезнь...
- Кто знает, кто знает, - сердито сказала Софья Марковна. - Мы, врачи, предпочитаем говорить об обстоятельствах жизни не как о причине, а как о толчке.
- Много было толчков.
- Знаю, милая.
- Нет, вы не все знаете.
- Расскажите. Мне все важно.
- Ну, вот. Он очень любил свою первую жену, Рору. Я думаю, он никогда не переставал ее любить. А Циля, сестра, была ему как дочка. Когда они погибли... меня с ним тогда не было, но я думаю - это был первый толчок. Самый страшный.
- Может быть.
- Скажите, Софья Марковна... Он никогда не говорит о Pope?
- Нет, никогда. Я о ней знаю только от вас.
- Он до сих пор ее любит.
- Не мучьтесь этим, деточка. Я знаю, он любит вас. Сердце человеческое широко. Можно не забывать одну и любить другую...
- Сейчас мне важно только одно... Скажите прямо: он поправится?
- Скажу совершенно честно: состояние тяжелое, но не безнадежное. Я надеюсь. Сделаем все, что возможно. Организм молодой. Я верю - он поправится. Деточка моя, вы только не плачьте. Такая хорошенькая.
- Я не плачу.
- Впрочем, на этот счет существуют две теории. Одна говорит, что вреднее плакать, а другая - что вреднее сдерживаться. Мне самой иногда кажется так, а иногда - иначе. Плачьте, пожалуй, если хочется.
Она встала, тяжело подошла к шкафу и накапала Наде валерьянки. Себе тоже. Обе выпили.
- Софья Марковна, как мне вас благодарить...
- Не благодарите. Я просто привязалась к нему. Он такой слабый и трогательный больной! Только бы удалось наладить питание...
* * *
В общий приемный день к больнице текли посетители. От самого трамвая они шли, серьезные, тихие, как пилигримы, с общим для всех выражением страха и скорби. Здесь было не так, как в других больницах: там посетители шли к своим близким, здесь - к далеким. Пакеты, кульки и сумки с продуктами выглядели как венки, которые несли, чтобы возложить на могилы.
Получив в раздевалке халат, Надя вошла в приемную. Там уже полно было больных и посетителей. Вокруг каждого больного образовался свой отдельный мирок, где шли свои беседы, свои слезы. Красивая, снежно-седая старуха стояла на коленях перед высоким, мрачным больным, вероятно сыном, умоляя узнать ее, а он отворачивался, изо всех сил крутя свое ухо. Кто-то, не то из больных, не то из посетителей, плакал навзрыд, упоенно, дав себе волю. Хорошенький старик с голубыми глазами выталкивал свою гостью - очень похожую на него кукольно-кудрявую девушку... За всем этим строго наблюдала сухая сестра с зелеными глазами, готовая в любую минуту призвать к порядку.