Поздоровался с Розалиею и, обернувшись, увидал того мужчину, который сидел у окна.
Розалия, «по-семейному», тотчас же рекомендовала нас друг другу: «русский консул, г. Леонтьев; г. Гольденберг», – сказала она как ни в чем не бывало.
Мы поздоровались; Гольденберг раскланялся как нельзя уважительнее, avec empressement[3]. Так вот он, мой страшный Петр Феодорович, еще раз восставший из мертвых!.. Не ожидал!
Мы сели, и начался веселый, общий, неважный разговор. Я смотрел на своего противника внимательно.
Он показался мне роста среднего; был бледен, как-то сер, низок, очень длиннолиц, долгоног и носил длинные и широкие книзу польские усы. Одет он был в какое-то форменное австрийское платье, военное или нет, не знаю. Может быть, я теперь уже и сбился в чем-нибудь, только мне словно помнится, что Розалия говорила, будто он военный доктор австрийской службы.
Прекрасно! Мы сидели с Петром III за одним столом, курили и пили кофе. Розалия слегка поддерживала общий разговор. Я похвалил ее игру, спросил: зачем она ее прекратила с моим приходом, и просил возобновить.
– Что же вам сыграть теперь, не знаю, – сказала она.
– Что-нибудь наше, русское.
– Русское! А, ну хорошо! – воскликнула она, и вдруг, плутовски и весело оглянувшись на меня, заиграла и запела:
Еще Польска не сгинела,
Покель мы …
Гольденберг «деликатно» чуть-чуть улыбнулся и быстро взглянул на меня… Розалия вдруг остановилась, захохотала и, краснея, обернулась ко мне с видом, почти умоляющим, точно говоря: «Не сердитесь, простите мое дурачество».
– Продолжайте, продолжайте, – сказал я ей с полной искренностью, – музыка эта мне ужасно всегда нравилась… Она такая лихая; так приятно возбуждает мне нервы… Играйте, играйте, – повторял я.
Но она не захотела продолжать; она не верила, видимо, искренности моего желания и боялась потерять выгодного для кофейни посетителя.
Я вздумал обратиться тогда к Гольденбергу и сказал ему так:
– М-llе Розалия напрасно не верит мне… А я в самом деле очень люблю все политические польские вещи. Чем они нам вредят?.. У нас, в России, например, славится опера Глинки «Жизнь за царя»… Там поляки веселятся и пируют на радостях, что задумали убить русского царя… Они пляшут мазурку, и пляска эта, и музыка, и костюмы польские до того хороши, что мы всегда с восторгом слушаем и заставляем повторять… Мы ведь очень хорошо знаем, что из этого геройства и молодечества ничего все-таки не выйдет… И победа окончательно всегда на нашей стороне… Я нахожу даже, что поляки своими движениями скорее полезны, чем вредны нам… Ведь вы, если я не ошибаюсь, немец, и потому я говорю с вами так прямо… Не правда ли?
Гольденберг уже не улыбался, но пока я говорил, он стал серьезен и сидел неподвижно, вытянув длинные и тонкие ноги свои; но когда я кончил и спросил у него так «искательно» и невинно: «Не правда ли?» – он вдруг взволновался, как бы с изысканною учтивостью что-то прошептал, вроде: «О… конечно»… или… «Oui, oui, sans doute»[4]… И ни слова более.
Закончил и я; собираясь уйти, заплатил за кофе, простился с Розалиею; подал и ему руку. Он вскочил поспешно, расшаркался почтительно и пожал мне руку как нельзя сердечнее…
В тот же вечер г. Глизян принес мне известие об его приезде.
– Опоздали вы, – сказал я ему и рассказал о неожиданной нашей встрече.
Тем все и кончилось. Гольденберг скоро уехал, и я больше никогда уже о нем не слыхал.
«Синица собралась море зажечь» и не зажгла.
Да и собиралась ли она зажигать его в самом деле?..
Может быть, весь этот слух был не хуже сообщения моего грубого «варшавского выходца», который хотел ехать к Коцебу, «потому что скоро произойдет атака!».
Атака на карман – сперва консульский, а потом и на генерал-губернаторский.
Синица моря не зажгла: «медведь галицийский» ни одного даже бычка в раскольничьем стаде не тронул, а доставил лишь мне несколько приятных дней умственного и патриотического возбуждения.
И вера моя в балагура Гончарова оказалась верою правою, потому что он вскоре после всего этого решился на шаг, весьма для себя тяжелый и даже опасный – предал мне в руки одного староверческого священника, беглого из России и обвиняемого в убийстве, человека влиятельного, и характером, и физическою силою, без прибавления, ужасного.
Итак, все выходило тогда в Тульче «по-нашему», и нам, русским, на выгоду. Как же мне не вспомнить об этом времени с радостью?
Гольденберг исчез; «скуластого солдафона» моего тоже долго не было видно; раз как-то встретил я его на улице, с синим шерстяным шарфом на шее. Он поклонился мне и больше ничего. В Одессу не ехал и денег еще что-то не просил. Но потом он вдруг о себе напомнил, да еще и как!..
Приносят мне раз русскую записку от человека не русского, но хорошего, надежного, довольно мне коротко знакомого, да и вообще в тех краях весьма известного.
«Поспешите распорядить… Долгом христианским считаю предотвратить большое несчастье… Такой-то (мой солдафон, мой выходец) отправляется сухим путем в Рущук для предания некоторых болгар турецкому начальству. Обещается открыть заговор… Я боюсь новых казней… Сообщено мне человеком знающим. Сами угадаете, кем».
Записка была даже не подписана; видимо, что, жалея болгар, автор ее и себя хотел, по возможности, в этом случае оградить хотя сколько-нибудь. Я сказал, что он был не русский, хотя по-русски знал порядочно; скажу еще, что он был и не православный, не грек, не болгарин, не румын, не серб, не турецкий подданный, а человек западный и по крови, и по вероисповеданию…
Другой, знающий, о котором он упоминал, тоже был иноверец, но прекраснейший человек, и деловой, и благородный.
Друзья политические находились у нас везде, когда мы мало-мальски умели вести себя.
Какова, однако, шельма, бестия мой скуластый выходец!.,
Ну, постой теперь!., ты ведь у меня «русский подданный»! Я сам тебя произвел… Хорошо!..
Полетела весть достодолжным способом в Галац: «Известите в Рущуке Сученкова (генерального тогда консула) то-то и то-то. Можно схватить самим такого-то… Имеет от меня русский вид».
Из Галаца не замедлили ни минуты…
Время тогда было не шуточное. Вся Турция была в глухом брожении. Я напомнил уже раз или два в записках моих, что в Крите еще кипело тогда восстание. Еще недавно болгарские небольшие банды (вопреки нашим советам) врывались из Валахии в Турцию через Дунай и были уничтожены; еще очень недавно Мидхат-паша вешал болгар в Рущуке: он в одно даже время со мною ехал из Варны к Дунаю с этой целью. Недавно и австрийский консул в Рущуке, г. Мартирт, сам лично пришел на австрийский пароход с турецкими солдатами арестовывать двух новых «Инсаровых» – болгарина и серба, и их тут же, в каютах первого класса, убили, потому что они не хотели сдаваться и стали в турок стрелять… Окровавленные трупы их кинули на берег; перепуганные пассажиры, заранее спущенные на пристань, возвратились на места свои, и пароход пошел далее.
Как же было тут не спешить, и как было возможно тогда церемониться с людьми, подобными моему «псевдоподданному»?
Схватить его и стереть с лица земли!..
Правда, мы болгар настойчиво воздерживали от неразумных по силам их движений; но другое дело «возбуждать», и другое – спасать погибающих…
Надо было «братушек» спасти…
И слава Богу – все обошлось и на этот раз благополучно.
Извещены ли были подозреваемые болгары вовремя и приняли свои меры предосторожности, или новый рущукский заговор был точно таким же вымыслом корыстного усердия, каким я считаю и всю эту историю новой пугачевщины под руководством Гольденберга, или Каминского, во всяком случае, мы, служившие на Нижнем Дунае, очень скоро получили от Сученкова из Рущука успокоительное уведомление; он извещал, между прочим, что не нашел повода арестовать моего «выходца». Негодяй этот, вероятно, кидался туда и сюда с разными преступными политическими выдумками, чтобы перехватить что-нибудь то от нас, то от турок, то, может быть, и от кого-нибудь еще.