Господину д-ру П. Э., Дрезден
16 сентября 1947
[...] Это один пункт, он не так важен. Весомее другой, который выдвигает Ваше письмо. Я огорчен тем, что и Вы, как сотни моих читателей и корреспондентов, не можете ценить Гессе, не принижая взамен Томаса Манна. Мне это совершенно непонятно. Если бог дал Вам дар понимать Гессе, а Манна нет, если у Вас нет такого органа, чтобы постичь и оценить это замечательное и в высшей степени уникальное явление в сфере немецкого языка, то меня это не касается. Но что я, будучи не только личным другом, но и старым и верным поклонником Томаса Манна, должен вечно расплачиваться за это противопоставлением меня Манну, это мне в высшей степени противно. Я не хочу ни поучать, ни тем более причинять Вам боль, о нет, но это надо было сказать, и теперь это сказано.
Томасу Манну
13 октября 1947
Дорогой, глубокоуважаемый Фома Генрихович[1],
уже некоторое время я все хотел написать Вам какой-нибудь привет, подать какой-нибудь признак жизни, послать знак памяти и симпатии, ибо мы много о Вас думаем и недавно перечли почти все статьи из «Ответа и отчета»[2], а потом, вдохновленные Вами, опять после долгих лет взялись за «Штехлина»[3] и читаем его по вечерам. А сегодня было и более сильное напоминание о Вас. Мы слушали по радио магнитофонную запись Вашего чтения «Вундеркинда»[4], радовались Вашему голосу и Вашему языку и опять были сильно взволнованы тем, что уже в ранних и даже самых маленьких Ваших произведениях с такой законченностью и точностью предстают не только Ваша интонация и манера, но и необыкновенно верно отмечен центр Вашей тематики и проблематики.
Впрочем, не требовалось ни этой встречи по радио, ни еще какого-либо напоминания, чтобы я с любовью и благодарностью думал о Вас. Мир не очень богат людьми, а тем более коллегами, чье существование и воздействие излучает свет и доставляют чистую радость, а на старости лет все труднее принимать новые явления и типы; тем благодарнее мы за немногих спутников, существование и дарование которых приносит лишь радость...
Томасу Манну
Баден, 12 декабря 1947
Дорогой господин Томас Манн,
ничего лучшего в эти скучноватые, сонные недели лечения в Бадене я не мог и пожелать себе, чем письмо от Вас, и притом такое приятное и многообещающее, ибо оно сулит мне две чудесные вещи или, во всяком случае, показывает, что они возможны и что Вы сами стремитесь к ним. Обе мне хотелось бы прочесть - одну, полного, завершенного «Круля»[1], уже десятки лет, другую, комментарий к «Фаусту»[2], ad usum Germanorum [Предназначенный для немцев (лат.)] , тоже не раз в последние годы. О «Круле» нечего и говорить. Вы давно знаете, как люблю я эту фигуру, и понимаете, как я желаю не только себе этого читательского наслаждения, но и Вам дальнейшей занятости этой работой, прелестная интонация и атмосфера которой ведь уже существуют, работой, которую я, помимо всего прочего, представляю себе и прогулкой в высокогорном воздухе артистизма, в игре с материей, свободной от злободневных и мрачных проблем. Да пребудут над этим счастливые звезды!
За время, что Вы не получали вестей от меня, я прочел и «Леверкюна»[3]. Это великая удача и смелость, не только по постановке проблем и по волшебно светлой, невещественной манере, в какой эта проблематика переводится в область музыки и анализируется там с объективностью и спокойствием, возможными только в абстрактном. Нет, поражает и волнует меня то, что этот чистый препарат, эту идеальную абстракцию Вы не уносите в идеальное пространство, а вставляете в реалистическую картину мира и времени, мира, вызывающего любовь и смех, ненависть и омерзение. Тут много, конечно, такого, за что на Вас обидятся, да ведь это дело привычное, Вы не станете очень уж убиваться. Мне самому после первого чтения внутренний мир Леверкюна гораздо яснее, прозрачнее, кажется куда более упорядоченным, чем окружающий его мир, и мне как раз и нравится, что этот окружающий мир представлен множеством фигур, очень многообразно и разнообразно, что в нем есть место и для карикатурных теологов из Галле, и для прекрасного ребенка Непомука[4], что автор так щедро нас одарил и никогда не теряет хорошего настроения, радости от спектакля.
Видите, книга у меня уже есть, правда потрепанная и зачитанная. Если у Вас когда-нибудь найдется для меня экземпляр покрасивее, в переплете, буду, конечно, очень благодарен Вам за него.
Вот что еще: над некоторыми страницами Вашей книги, где анализируется леверкюновская музыка, я вспоминал один второстепенный персонаж «Игры в бисер» - Тегуляриуса[5], чьи партии имеют порой тенденцию при самом законном с виду развитии кончаться иронией и меланхолией.
Мой курс лечения завершен, через несколько дней я вернусь домой. Сердечнейший привет Вам обоим от Нинон и от Вашего
Г. Г.
Господину Ф.
12 января 1949
[...] Та немецкая сущность, которую мы любим, к которой мы причастны, перед которой мы в долгу и которую Вы чтите в Бахе, Лютере, Гете, - почему она нуждается в защите оружием? Вы, по-моему, переводите тут, как это часто делается, нравственную проблему в другую плоскость, вернее - Вы мучитесь сомнениями и угрызениями совести из-за чего-то пустого, уходя тем самым от Вашей настоящей, подлинной проблемы.
Во время победного немецкого разбойничьего похода через половину России немецкие мальчики-солдаты писали мне иногда так: «Мы стоим у Кавказа, чтобы защищать высочайшие ценности немецкого духа, к которым мы относим и Ваше творчество» - и тому подобный мальчишеский вздор. В действительности все эти глупые герои помогали правившим «отечеством» извергам вконец погубить все по-хорошему и по-настоящему немецкое. А теперь и Вы еще бьетесь над вопросом, не должны ли Вы в конце концов помочь мечом Германии Гете встать на ноги!
Нет, Вы не предадите ни Гете, ни Баха, если не поднимете меч ради них. Но Вы предадите свою немецкую сущность, если уйдете от своей духовно-нравственной задачи - все крепче и все плодотворнее соединяться именно с этой бессмертной духовной немецкой сущностью, - если Вы уйдете от этой задачи в сентиментальности меланхолии, греха или самоубийства. Ведь стремление к самоубийству перестает быть сентиментальным только после того, как дело сделано.