У Роллана и Гессе, у француза и немца, вставших в единый строй защитников гуманистических ценностей мировой культуры, был еще один объединяющий момент: оба они в годы первой мировой войны жили в Швейцарии, в стране, которая казалась им «возвышенным примером для всей остальной Европы», «островом справедливости и мира», куда, спасаясь от «разнузданной слепой силы», причаливают «усталые путешественники всех стран» [Р. Роллан. В стороне от схватки. Пг., 1919, с. 39-40.]. Примечательно, что, говоря о Гессе как о единственном из всех немецких поэтов, сохранившем «поистине гетевское величие духа», Роллан всякий раз соотносит его со Швейцарией, называет «почетном гостем и почти приемным сыном Швейцарии» [Там же, с. 124-125.]
Хотя круг деятельности Гессе значительно уже роллановского, но и он активно включается в повседневную борьбу, работает в Бернском комитете помощи военнопленным, пишет антивоенные статьи, собирает единомышленников. На него, как и на Роллана, огромное воздействие оказали революционные события в России. Благодаря им он все глубже постигает империалистическую сущность войны. Если в послании «К государственному министру» (август 1917 года) еще явственно слышны отголоски иллюзий либерально настроенного интеллигента, видевшего причины безответственной воинственности министра в том, что тот «слишком мало слушает музыку, слишком мало читает Библию и великих писателей», то в написанной три месяца спустя статье «Наступит ли мир?» звучат совсем иные мотивы. Гессе уже не желает победы ни одной из сторон - ведь в любом случае «в выигрыше окажется то, что называют «милитаризмом» и что по справедливости ненавидят». Он призывает последовать примеру русских, которые «первыми среди народов решили пресечь войну в корне и положить ей конец». Приветствуя мирные инициативы революционной России, он порицает другие государства за косность в этом жизненно важном вопросе и требует покончить с постыдной войной, которая не нужна никому, «кроме крошечной кучки больных фанатиков или бессовестных преступников». Он уже не советует государственным деятелям, неспособным «внять голосам человечества», читать Библию или слушать музыку; он требует немедленно лишить их власти, не дожидаясь, пока новые миллионы людей истекут кровью ради их глупых притязаний.
Это уже не просто прекраснодушный призыв к миру, это завет активного гуманиста, наказ всем людям доброй воли бороться за мир на земле решительно и до конца, отбросив равнодушие, вооружившись гражданским мужеством и душевной стойкостью.
То, что с такой убежденностью и страстью высказано в статье «Наступит ли мир?», не утратило своей актуальности и в наши дни.
Исключительно важное место в духовных и художнических исканиях Гессе 10-20-х годов занимает Ф. М. Достоевский. Вообще говоря, в самом факте увлечения русским писателем не было ничего необычного: его имя в те годы было на устах у всех. Но Гессе усваивал и «переживал» Достоевского особенно интенсивно. Он сформулировал общую для многих особенность обращения к Достоевскому: к нему приходят не в пору благополучия и душевной уравновешенности, а в годину отчаяния, в пору личных и общественных потрясений. «Только тогда мы воспринимаем музыку Достоевского, его утешение, его любовь, только тогда нам открывается чудесный смысл его страшного, часто дьявольски сложного поэтического мира».
Такая пора наступила и для Гессе, до войны вполне благополучного человека и удачливого писателя. Разлад и разрыв с Германией, со многими из друзей, крушение веры в незыблемость старого мира, предчувствие надвигающихся перемен, распад семьи, утрата привычного образа жизни - все это поставило писателя перед необходимостью кардинальной переоценки ценностей. Восприятие Достоевского происходило сквозь призму личного надлома и небывалого брожения в умах интеллигенции, сквозь призму «хаоса».
Гессе, как видно из его статей о «Подростке» и «Идиоте», привлекали в Достоевском не столько интерес к темным сторонам души и умение передавать тончайшие движения больного сознания, сколько его нравственная одержимость, сочувствие униженным и оскорбленным. Примерно так же, кстати, воспринимал Достоевского и Томас Манн, писавший о нем как об одном из важнейших факторов своего духовного воспитания. Ни Гессе, ни Манну не удалось однако избежать характерного для той эпохи предвзятого подхода к русскому писателю. И тот, и другой часто излишне акцентировали нечеткость моральных критериев Достоевского, его эксперименты над личностью. Но все же в отличие от большинства других его толкователей и «последователей» на Западе они хорошо понимали, что мучительные парадоксы, которые герои Достоевского бросают в лицо своим противникам-позитивистам, только кажутся человеконенавистничеством; на самом деле они «высказаны во имя человечества, из любви к нему: во имя нового гуманизма, углубленного и лишенного риторики, прошедшего через все адские бездны мук и познания» [Т. Манн. Собр. соч., т. 10. М., 1960, с. 345] .
Правда, Гессе поначалу больше привлекает способность Достоевского передавать состояние ущербности, ощущать скрытое брожение подземных вулканических сил, грозящих колоссальными изменениями «лика сего», глубоко и искренне переживать неизбежность надвигающейся катастрофы. Что понимал он под «духом» Достоевского, изложено в статьях из сборника «Взгляд в хаос» (1920). Уже само название центральной работы сборника - «Братья Карамазовы, или Закат Европы» - говорит о том, что в ней отразились отголоски модных настроений «светопреставления» в духе Шпенглера. В романе о Карамазовых Гессе увидел выражение «заката» уставшей, изжившей себя, жаждущей обновления Европы, идеалом которой стал вытеснивший традиционную духовность западного мира «кризисный человек» Достоевского. «Азиатский», «оккультный» идеал русского писателя в понимании Гессе - это отказ от какой бы то ни было этики и морали во имя всепонимания и всепрощения, во имя новой, опасной, внушающей страх святости, новой человечности, во имя нового мира, рождающегося из хаоса старого.
В рассуждениях Гессе о «таинственной русской душе» много литературщины и банальных противопоставлений. Героя Достоевского - набирающего силу «кризисного европейского человека» - он видит в свете своих увлечений психоаналитическими концепциями З. Фрейда и К. Г. Юнга, а также символико-мистическими теориями исследователя первобытного общества И. Я. Бахофена. В этом «герое» добро и зло якобы существуют в единстве: он одновременно убийца и судья, жесток и нежен, эгоистичен и способен на самопожертвование. Этот человек не может удовлетвориться старой религией, старой моралью, старыми порядками. Ему нужен новый символ, новый бог богодьявол, не признающий границы между добром и злом. Все богатство выдающегося творения Достоевского и даже общественно-политический смысл социальных потрясений Гессе пытается свести к извечному противоборству первобытных инстинктов с установлениями рассудка, с цивилизацией. Сам он не на стороне старой цивилизации, он сочувственно следит за восстанием «подавленных инстинктов», полагая, что если освободившемуся «карамазовскому элементу» дать правильное направление, то могут быть созданы корни новой морали и новой культуры. Но как реализовать богатые возможности нового этого он не знает.
Важно подчеркнуть: решительно осуждая приверженцев старого, Гессе отстаивает право личности на бунт, на революционное преобразование мира. На первом плане у Достоевского он видит не насилие, не жестокость, а правдолюбие и человеколюбие. Он подчеркивает, что Карамазовы, при всей неистовости и разнузданности некоторых из них, невиновны, не совершают никаких преступлений. Единственные преступники в этом романе - прокурор и присяжные. Как раз они совершают ужасную несправедливость и становятся убийцами - убийцами из бессердечия, страха и ограниченности.
Но отметим и другое: растущую тревогу о том, что вышедшие из повиновения разрушительные силы могут привести к катастрофическим последствиям. Ведь если человек доверчиво полагается на свои инстинкты, сливается с «хаосом» и отказывается от «старой» морали, то это еще не значит, что он обретает лучшую мораль. С тем же успехом он может подпасть под власть звериных инстинктов и стать преступником. «Я сам пока еще не знаю, откуда у меня эта глубокая вера, что так все же не случится, если человек вступит на путь в хаос в том смысле, как это понимаю я», записывает Гессе в «Дневнике 1920 года» [Н. Hesse. Aus einem Tagebuch des Jahres 1920. Zurich, 1960, S. 43.].