Литмир - Электронная Библиотека

Наверняка эти речи дошли до Сашки. И было в них немало горькой правды. И надо было выбирать: или катиться вниз дальше, или доказать всем, а в первую очередь себе и Тамарке, свою полноценность, физическую и духовную. Иного выхода не было, и Сашка выбрал второе.

Он почти бросил пить и стал прилаживаться к нелегким крестьянским работам. Можно было, конечно, освоить какое-нибудь сидячее ремесло: стать сапожником, лудильщиком либо шорником, но такие занятия были не для Сашкиной кипучей натуры.

Сначала он научился косить литовкой сено. Сидит на своей тележке с крохотными шарнирными колесиками, и если трава высокая, так со стороны и не видно его, словно сама она, травушка, угибается, как под ветром, ложится на землю мелкими волнами. Ан, нет, не сама. Подойдешь поближе — Сашка Гайдабура сено косит. Махнет литовкой, потом оттолкнется косовищем вперед — и снова замах…

Дальше — больше. Наловчился и за сеном один озлить, и за дровами. Не только на воз мог без посторонней помощи взобраться, но и на любое дерево. Мощными, как у гориллы, стали натренированные Сашкины руки. Ими он легко поднимал и перебрасывал свое ополовиненное тело. И не только свое. Как-то затеяли у клуба бороться подвыпившие парни. Раззадорили и Сашку. Он схватился на земле со здоровенным Лехой Лымарем, по-паучьи, мертвой хваткой сцапал его поперек груди и сдавил с такой силою, что у парня глаза на лоб полезли, а потом кинул через себя — Леха только каблуками об землю сбрякал.

В колхозе Сашка брался за самую тяжелую мужицкую работу. И мог глотку перегрызть тому, кто хотел его пожалеть, дать поблажку.

Так он заново утверждал себя среди людей, так боролся за свою любовь. Но если бы все зависело только от нас самих. Ох, как непроста и подчас жестока человеческая судьба!

5

Живчик, бригадир наш, человек и впрямь удивительный! Сколько шишек валится на его голову, а он хоть бы хны: как с гуся вода. И виду не подаст, каково у него там на душе, — все бегом да вприпрыжку, все пошучивает да поругивается.

Шишки-то главные сыплются сверху, из конторы колхозной да из райцентра. А он и на начальство вроде бы ноль внимания. Это как же так, а? Да любого нашего колхозника возьми: какой ни будь он бойкий да языкастый, a перед начальником — как овечий хвост дрожит. Потому как приучили за многие годы подчиняться и чины почитать. Гавкни чего поперек, — живо тебя за ушко да на солнышко. «А против кого, субчик, вздумал лаять? Против того, кто поставлен у руководства Советской властью? Кому вставляешь палки в колеса?..» Что уж говорить о больших начальниках, — тут задрипанного налогового агента из окна увидят, так готовы в подпол спрятаться, как делала это, завидя почтальонку, покойная бабушка Кулина, боясь очередной «похоронки». А Живчик? Этот с кем угодно сцепится, никому спуску не даст. Совсем вот недавно вернулся из райцентра, с очередной головомойки.

— Чо, Федор Михайлович, небось, опять последнее! — участливо спрашивает кто-нибудь из мужиков.

— Последнее, брат, — чешет в затылке бригадир. — Последнее предупреждение.

— Чего хоть приписали?

— A-а, коллективную пьянку, — машет рукой Живчик. — Про сабантуй наш кто-то донес, да малость факты исказил: оказывается, не мой собственный велосипед мы пропили, а колхозную молотилку и двух лошадей… Во, как!.. И какой же это сволочи делать нечего, сочинительством занимается? — скажет грустно так и в самом дело опечалится, задумается на минуту, а там уж, гляди, опять понесся вприпрыжку, как мячик, раздавая во все стороны одобрения и порицания.

А страда в самом накале, люди валятся с ног от усталости и бессонницы, исхудали вконец, почернели лицами, но в глазах — неукротимый лихорадочный блеск: скорей, скорей! Осенний день — год кормит. Не тот хлеб, что на полях, а тот, что в закромах.

На небе облачко покажется, так не только старухи, а и молодые невольно осенят себя крестом: пронеси, господи! Но жаловаться грех пока. Деньки стоят, как по заказу, — светлые, звонкие.

Утром, только зеленая полоска зари обозначится на востоке, деревня уже просыпается. У общественного колодца заскрипел журавель, за огородами прогрохотала телега, где-то в лугах тоненько заржал жеребенок.

И вот уже дядя Троша, пастух наш, заиграл на своем рожке в дальнем конце деревни. Из дворов выходят коровы, вялые, медлительные спросонья, и сразу запахло пылью, парным молоком, нахолодавшими за ночь травами.

А заря разгорается, из печных труб то там, то здесь начинают подниматься розовые дымы, окна некоторых изб полыхают кострами: там затопили русские печи.

На улицу, как ошпаренные, начинают выбегать бабы, изредка мужики. Дожевывают что-то на ходу, через плетень уже кричат кому-то в свои дворы — дают домочадцам последние наказы по хозяйству.

Доярки, бренча подойниками, спешат на ферму, остальные бегут в поле, волоча косы, грабли, вилы.

Бригадир Федор Михайлович верхом на коне, в неизменной белой рубахе, трусит по улице торопкой рысью, останавливается, оглядывает с высоты спешащих колхозников, как командир свое войско.

— Ты, Хведор Михалыч, дак прямо чистый Суворов! — задирают его бабенки, что помоложе. — Прокатил ба до первой копешки!

— Надо ее, паря, допрежь сробить, копешку-то, — подражая чалдонкам, отзывается бригадир, и на темном лицо его в улыбке вспыхивают зубы.

— Дак тамока уж мы не тока копешку заделаем! — хохочут бабы.

Я учусь помаленьку разбираться в людях, многие из них для меня давно понятны, со своими думами, надеждами, желаниями. Эти их чувства и помыслы просты, как воздух, как хлеб, они похожи на мои собственные, потому и близки мне, понятны.

А вот в бригадире, Федоре Михайловиче Гуляеве, для меня много неясного. И это постоянно к нему притягивает, заставляет думать о нем, приглядываться и прислушиваться. И такое отношение к Живчику, видно, не только у меня. Вспоминаю разговор возле кузницы. Прибежал я зачем-то к дяде Леше, а там перекур как раз: бригадир с дядей на порожке сидят, а напротив, на чурбаке, дед Тимофей Малыхин громоздится. И засмаливают молча в три самокрутки — аж дым коромыслом. И тут дед Тимофей, с виду угрюмый, даже стеснительный чалдон, вдруг заговорил ни с того ни с сего:

— Хочу полюбопытствовать… Имею антирес… Вот ты, Михалыч. Грамотный. Балакают, в районных начальниках ходил. Скажи, кака сатана заставляет тебя в нашем назьме возиться? Кака тебя дурная муха укусила?

— А девки у вас тут больно хорошие! — весело откликнулся Живчик. — Прямо сами на шею виснут. Я здесь чувствую себя, как воробей в малиннике.

Дед Тимофей на эту шутку не улыбнулся, а только больше насупил брови, уставился в землю. Похоже, он совсем не понимал шуток, так же, как не понимает их, скажем к примеру, любое животное — не дано… И Федор Михайлович тоже насупился, поглядел на старика долгим внимательным взглядом, на морщинистых от ожога скулах шевельнулись желваки.

— Да-а, — протянул он. — Как же тебе это объяснить, старик? Трудно… Тебе на войне приходилось быть?

— А как же-ть? В первую мировую — от звонка до звонка… А в гражданскую вот с его отцом, — Тимофей кивнул на дядю Лешу, — супроть Колчака дрались.

— Понятно, — Федор Михайлович стал чертить прутиком по земле. — Тогда скажи, кто на войне самый главный?

— Енералы, поди, — неуверенно ответил старик. — Без их как же-ть?

— Верно. Сейчас так и говорят: бой выигрывают генералы, а уж если отступают, то солдаты. Но и выигрывать бой должны солдаты. Да! — бригадир начинал распаляться. — У нас тут сейчас с фронтом разница небольшая. Тоже битва идет, только за урожай. И решают ее не там, — махнул он куда-то вверх и в сторону райцентра, — а решаем ее мы с тобой да вон бабы с ребятишками. Здесь сейчас самый передний край! И не только сейчас — а всегда! Вот почему в трудное для страны время честный человек должен быть на самой передней позиции. Не то говорю — всегда должен быть здесь! Понимаешь, старик?

64
{"b":"571095","o":1}