Вот у самого борта буруном вскипела вода, мелькнуло что-то красное, похожее на петушиный гребень.
— Не пущай под лодку, оборвется! — зашипел старик, на четвереньках подползая ко мне. — Сачком надо, а то уйдет… Счас мы ее…
Я повел от борта, леска натянулась до звона, рванулась вглубь и вдруг ослабла так, что я чуть не вылетел навзничь из лодки. Огромный окунь — красноперый, полосатый, яркий, как весенний петух, колесом выметнулся из воды и, будто на мгновенье зависнув в воздухе, шлепнулся плашмя, скрылся под взрывом брызг.
— Побалуй у мене, — хрипел дедушка Арсентий, пытаясь дотянуться сачком до окуня, который заходил кругами, бешено рвался с крючка. — Счас я тебя… Ишь, больно шу-устрый… Видали мы…
Ему наконец удалось подстеречь рыбину, он ловко накрыл ее сачком, вывернул из воды и потянул в лодку. Окунь сошел с крючка, присмирел, вроде… Но у самого борта рванулся с такой силою, что старик не смог удержать сачок слабыми трясущимися руками… У меня оборвалось все внутри. Первой мыслью было — кинуться вслед за окунем. Я оттолкнул старика, успел схватить уплывающий сачок. Но сачок был пуст. А в том мосте, где скрылся окунь, выпрыгивали веселые пузырьки…
Дедушка отполз на корму, на свое место. Он отвернулся, делая вид, что копается с удочкой. Но я заметил, как вздрагивает его спина — может, плачет? «Старый — что малый», — вспомнились слова бабушки Федоры. И я пожалел старика, хотя и не сразу простил ему окуня.
Мы снова закинули удочки, но клева не было. Может, сами разогнали рыбную мелочь, пока возились с окунем, а может, щука пришла и все распугала на версту вокруг (всплески какой-то сильной рыбы слышались то там, то здесь).
А уже вечерело. Спокойная гладь Чанов уходила за горизонт, и солнце садилось прямо в воду. Никогда я такого не видел! Вот раскаленный шар коснулся воды, — и словно бы зашипел, окутался паром. Даже сплющиваться начал, а по озеру пошли багровые полосы…
— Не клюет, — подал голос старик. — Ишо маленько — сети глядеть пошлепаем.
Oн, сутулясь, неподвижно сидел на корме и похож был сейчас на какую-то странную, неземную какую-то птицу. И у меня все не проходило желание узнать: как прожил он столько — целый век? И что оно такое — время? И что вынес старик из своей долгой жизни, какую такую мудрость, недоступную моему мальчишескому разуму? Неужели только память о своей первой жене Хрестинье, а все остальное растерял, забыл? Самое главное-то, ради чего жил, где же оно? Или — родился ребенком, прожил сто лет и снова в ребенка превратился?
— Дедушка, а тебе охота еще пожить? — ляпнул я.
Старик не шевельнулся, не удивился, ответил сразу, будто ждал этот вопрос:
— Пожить-то, отчего бы не пожить, да робить, вишь, не могу больше… А так, чужим трудом, — какая это жисть?
Это в есть главное открытие — жить только своим трудом, — которое сделал старик за всю свою долгую жизнь? Так об этом в школе с первого класса начинают долдонить… Да, трудно, невозможно разобраться во всем этом, а как хочется!
Я свесился за борт лодки, приблизил лицо к самой воде. Темно было там, в глубине, и лишь когда я заслонил ладонями глаза и стал напряженно и долго вглядываться, то заметил там движение, что-то тихо шевелилось под темной толщею воды. Потом стали вырисовываться какие-то голые кусты, длинные жидкие травы, стлавшиеся, как под ветром, кудельными прядями, какие-то замшелые кочки и черные ямины. Целое подводное царство! И виделось оно, как сквозь толстое и зеленое бутылочное стекло.
Захотелось побродить в этих шелковистых травах, посмотреть, кто живет в темных ямах. Ведь там все кажется таким же, как здесь, на земле…
Внезапно из темных водорослей, будто там о камень жахнули бутылку, брызнули серебристые осколки и устремились кверху. Это были рыбки-мальки, до того крохотные, что и впрямь показались прозрачно-стеклянными. Стайка всплыла к самому моему лицу, рыбки замерли торчком и в упор стали меня разглядывать. Я показал им язык, стайка взорвалась, светлые искорки мгновенно погасли в глубине…
Я глянул поверху: вода без конца и краю, широко отразилось в ней опрокинутое меркнущее небо, и не понять уже в этом пугающем просторе, где кончается озеро и начинается небесная пустота, и уже будто не на воде покачивается наша лодка, а плывет в жутковатом багровом небе, где так легко и прохладно… И мне показалось на миг, что я всем своим существом ощущаю, как течет время, как входит оно в меня, наливая силой и возмужанием, как проходит сквозь старика, прожигает насквозь, умертвляет его полуживую плоть…
Много с тех пор минуло лет, многое позабылось. И, наверное, я, двенадцатилетний мальчишка, не мог, не умел тогда думать так, такими словами, какие пишу сейчас. Но остались в памяти еле уловимые ощущения, связанные с поездкой к дедушке Арсентию: тревожные светозары в ночи, мои первые стихи, эта рыбалка и этот древний старик, таинственный смысл жизни которого так мучительно хотелось разгадать.
Но и теперь, через много лет, разгадать я его не могу. Да и кто это может?
Глава 4
САБАНТУЙ
1
Бессменная наша почтальонка Нюшка Ковалева, она же рассыльная при конторе, спозаранку носилась по деревне как угорелая. К нам, то есть в избу к бабушке Федоре, она заявилась, когда мы завтракали. Маленькая, кругленькая, колобком перекатилась через порог, плюхнулась на лавку, поудобнее пристраивая к стене свой горбик:
— Фух, запалилась совсем… Загонял, змей полосатый!
— Кто тебя так, Нюша? — спросила мама.
— Да Живчик, бригадир наш непутевый… Сам день и ночь крутится как веретешко и другим покоя не дает. То и жди, чо-нибудь учудит, как тогда с кизяком… А я забегала к вам, теть Марусь, — замок, — обратилась она к маме.
— Так мы живем-то не разбери-пойми, — откликнулась бабушка Федора. — На два двора: нынче — здесь, завтра — там… Оно и в одной бы избе хватило всем моста, но огород тогда обрезать могут на ихней-то усадьбе, вот ведь беда… Да ты садись с нами, перекуси, чем бог послал.
— Ой, что вы! — спохватилась девка. — Мне вон еще скока повесток-то разносить, — она тряхнула пачкой мелких бумажек. — Это вам, теть Марусь, это — Федоре Арсентьевне… Строго нынче у нас, расписаться надо…
— Дак, а што за повестки? — важно ставя в списке вместо росписи свой крестик, спросила бабушка. — Не на фронт ли меня, старуху? Сказывают, с японцами заваруха зачалась, а мужиков-то, поди, уже тю-тю.
— Какой фронт, хуже… На собрание надо явиться, — Нюшка полистала свои бумажки, вытащила еще одну, спросила: — Прокосов Сергей Павлович здесь? Ему тоже…
— Эт кто еще такой? — выпучилась бабушка.
— Не Сережка ли наш? — догадалась мама.
Ложка дрогнула в моей руке, я почувствовал, как краснеют, набухают мои уши. Опасаясь, не разыгрывают ли меня, с недоверием взял бумажку, а в ней — черным по белому: «Уважаемый Прокосов Сергей Павлович! Просим Вас явиться сегодня в 14.00 на бригадное собрание колхозников, посвященное предстоящей уборке урожая».
Вот так-то! Знай наших!
2
Правда, гордости моей малость поубавилось, когда, выйдя на улицу, я узнал, что такие же приглашении получили все мальчишки, кто работает в колхозе, помогает как-то взрослым.
Задолго до начала собрались мы возле клуба. Клуб — это бывшая старинная церковь, круглая и высокая, нацеленная маковкой в поднебесье. В школьном учебнике есть рисунок ракеты, на которой люди собирались в будущем лететь в космос. Так вот, маленькая церковка наша точь-в-точь походила на ракету — вся какая-то летящая, устремленная ввысь. Может, тот, кто строил ее, больше думал не о земном, a о том, как взлететь к богу на небо?
Церковь стояла посередине деревни и как бы собирала ее вокруг себя. Казалось, убери церковь, и деревня рассыплется, раскатится избенками в разные стороны. Это сейчас, облупленная до кроваво-красных кирпичей, с ободранным куполом, — и то она, церковь, выглядит необычной и красивой. А какой она была тогда, когда гордо мчала ввысь свой золоченый крест! Один раз дедушка Семен брал меня с собою в церковь, еще совсем маленького. Помню, было там много каких-то черных старух, поп тоже был в черном и длинном старушечьем платье, это меня рассмешило, дед больно дернул за ухо, и я задал такого ревака, что он на руках выволок меня из церкви, надавал подзатыльников, а по дороге домой долго матерился и в бога, и в креста.