Вот почему все так обрадовались выходному дню. Правда, во многих дворах такого счастливого случая не ожидали, начали помаленьку делать кизяк давно, — кто с работы ухитрялся оборваться, кто ночами при ясной луне, да только много ли так наробишь? Зима-то, как у нас шутят, все десять месяцев в году, а остальное лето, лето и лето…
Навоз для кизяка брали на колхозном скотном дворе.
Там у каждого хозяина еще с зимы была натаскана своя куча, всю весну и лето кучи эти щедро поливали водою, чтобы навоз перепрел, перегорел и превратился, наконец, в назем — вязкую, липучую, как глина, массу.
Конечно, у кого были коровенки, был и свой навоз, да только в хозяйстве расходился он моментом. Без него никуда: плетеную сараюшку обмазать — навоз, огуречные грядки сделать — опять же он, огородишко удобрить — тоже надо. В большинстве изб полы не деревянные, а глинобитные, или земляные, как у нас говорят, их, эти полы, тоже без навоза, чистой глиной не помажешь — шелушиться будут, пыль одна. Вот и выходит, что нас, степняков, скотина не только кормит, обувает и одевает, но и согревает еще в зимнюю пору, даже все отходы от нее в дело идут.
И вот выходным тем воскресным утром бабы, волоча за собой ребятишек и стариков, ринулись к скотному двору, к своим навозным кучам. И кучи эти со стороны стали похожими на потревоженные муравейники: все носятся бегом, суетятся — кто воду таскает в бочки, кто готовит станки, иные стали кучи раскидывать, делать из них круги. Шум, гвалт, ругань, смех и плач ребятишек.
В это-то время и прискакал верхом на взмыленной лошади Живчик:
— Товарищи! Погодите, слушайте сюда!
У нас сердце в пятки ушло: неужели передумал, снова погонит сейчас на сенокос?! Все замерли в напряжении. А Живчик лихо крутанул коня, откашлялся в кулак, громко спросил:
— Управитесь за день со своим кизяком?
— Та бес его знат! Вряд ли…
— Ежели и ночку прихватим, тада…
— Ночью спать надо, иначе какие из вас будут завтра работники? Я вот что предлагаю, — бригадир бережно промахнул платком свое изуродованное лицо. — Предлагаю все кучи свезти в одну. Тогда и топтать назем будет сподручнее, и воду подвозить легче — всех лошадей и быков пустим, дело в два-три раза быстрее пойдет… Как, согласны?
— Оно, кажись, верно, бабоньки…
— Гуртом — и батьку бить легче.
— А как потом кизяки делить? — выскочил Илюха Огнев, бывший бригадир. Он теперь слова жил со своей прежней женою Паранькой, работал скотником. — По едокам делить, али как?
— Поровну! — отрезал Федор Михайлович. — В каждой ведь избе не десять печей, а одна.
— Нет уж, извини-подвинься, — заартачился Илюха. — Ишь, шибко грамотный нашелся! У меня вон куча поболе избы натаскана, а у Матрены Гайдабуры — старый воробей перешагнет. Дак, какая мене выгода поровну кизячок делить?
— Натаскал, коли на скотном дворе днями ошиваешься, а нам было когда?! — закричали бабы.
— Нехай он им подавится, своим назьмом!
Бабушка Федора подошла к маме, тихо спросила:
— Мы-то как, Марьюшка? Ведь куча-то наша тоже поболе, чем у других, а назем-то — прямо, как тесто, хоть коников лепи. Жалко…
— Жалка — у пчелки, — сердито сказала мама. — Как все, так и мы.
Но, кроме Илюхи, еще несколько хозяев отказались свозить свой навоз в общую кучу. Это были из тех, кто, как и мама, работал на скотном дворе, и у кого была возможность натаскать навоза больше других и самого лучшего.
— Жа-алко, — тянула бабушка, — ты ведь его, Марьюшка, назем-то свой, чуть не о каждом дне поливала, трудов-то скока…
И мама, похоже, сдалась. Когда к нашей куче подъехал на быках с волокушей — огромным листом железа — дед Тимофей Малыхин, она поспешно куда-то убежала, а бабушка Федора отрезала:
— Не трожь, сами управимся!
— Мотри, подружка, хватисся, да поздно будет, — сердито прогудел старик. — Локти ба кусать не пришлось.
— Иди, проваливай, идол рябой, — закричала бабушка.
«Подружкин» язычок дед Тимофей, видно, знал хорошо, потому торопливо потянул быков за налыгач…
3
Лошаденку, чтобы потоптать круг, нам, правда, выделили скоро. Хорошо, хоть назем был действительно, как тесто — сырой, перегоревший. Я немножко погонял по нему лошадь вокруг себя, мама с бабушкой поплескали воды — и замес готов.
Началось самое главное. Прямо руками накладываешь назем в станок — плоский конусообразный ящичек, — доверху натаптываешь его босыми ногами, ставишь станок на ребро, хватаешь за ручку, — и бегом, бегом к своей делянке. Шлеп станок широкой стороной оземь, и кизячок вывалился, готов — плотный, гладенький — прямо заглядение.
Правда, сперва подташнивает от едкого пара и тухлого запаха навозной плесени, начинает кружится голова, — недаром в крестьянстве эту работу считают самой грязной, даже, можно сказать, унизительной, но что поделаешь — надо. Постепенно привыкаешь к тошнотворному запаху, перестаешь замечать коровью зелень на руках и ногах, спокойно утираешь с лица тыльной стороной ладони перемешанные с потом навозные брызги.
Бегом, бегом! Денек выдался, как по заказу: солнце плавится в раскаленном добела небе, на степном горизонте голубыми волнами ходит марево, и дальние перелески колышутся в этих волнах. Жарко, кизяк прямо на глазах схватывается шершавой коркой, а в непогожие дни, бывало, «киснет» неделями, тогда ему не только скотина, но и куры страшны — разгребут своими лапами, и пропал тяжкий труд, зимою хоть матушку-репку пой. Приходится караулить кизяк, дежурить по очереди чуть ли не денно и нощно, пока окрепнет он, подсохнет, чтобы можно было □оставить его «на попа», а потом уж сложить в кучи.
Огромный общественный круг был недалеко от нас, и там было весело. Визгливо кричали бабы, незлобиво поругивались мужики, а ребятишки, уминая назем, так выплясывали на своих станках, что даже всегда угрюмый чалдон дед Тимофей не утерпел, захлопал ручищами, загукал в такт этой дикой пляске:
Поняй, не стой,
Хомут не свой,
Вожжи краденые,
Кони кладеные!
Ребятишки хохотали и бежали со станками вперегонки. Мужики, хотя было их всего несколько человек, станки не таскали, вроде бы стеснялись, — испокон эта грязная работа считалась сугубо женской. Они нарочито искали себе какое-нибудь заделье, бесцельно ковыряли назем вилами, а то и вовсе гуртовались в сторонке, курили.
Первым подал пример все тот же бригадир Живчик. Он шустро скинул сапоги, закатал выше колен брюки и взял два станка, да еще парных, с перегородками: так что за один заход вываливал сразу по четыре кизячины.
— О-го! — восклицали бабы. — Да на тебе, гля-ко, пахать еще можно, Федор Михалыч!
— Женить его надо, — поддержали шутку мужики, тоже разуваясь и несмело берясь за станки. — Женится, тада сразу отпрыгает… Вон у нас Дунька Рябова — кака красива баба, прямо кровь с молоком!
— Выйти замуж — не напасть, кабы замужем не пропасть, — невесело отозвалась тетя Дуня, мамина подружка, недавно получившая похоронку на мужа, сложившего голову где-то в Чехословакии…
Там, около общественного круга, неловко замолчали, будто черная тень скользнула над головами.
— И в каких тока чужедальних землях не лежат нажи русские косточки, — горестно вздохнул кто-то…
И минутка прошла, и другая, и снова закипела работа, повеселели голоса:
— Ты ба рубашку-то снял, — это Живчику, — кто же робит с назьмом в белой-то рубашке?
— Можа, у него и нет другой, одна-единственная.
Все смеются. Только мы работаем молча. Но не я один прислушиваюсь к разговорам у общественного круга, мама тоже нет-нет да глянет из-под руки в ту сторону. И на лице у нее какая-то горькая зависть, она поспешно и стыдливо снова нагибается над своим станком.
Мимо нас пробежал с пустой лагушкой из-под воды Ванька-шалопут.