Почувствовал я в тот вечер: что-то надломилось в большой и сроду неунывающей семье Гайдабуров. Какая-то трагическая тень нависла над нею. Окончательно спился и повесился в сарайке на вожжах безногий инвалид Сашка. Взрослевшие одни за другим ребятишки почему-то бросали школу и шли работать в колхоз. Тетка Мотря, беззаботно-веселая баба и лучшая певица на селе, частенько стала прихварывать… Видно, правду пословица говорит: пришла беда — отворяй ворота. Беда в одиночку не ходит.
Дядя Яков, с утра до ночи колотивший в своей кузнице, совсем почернел лицом, будто обуглился. А может, мне это показалось потому, что сплошняком поседела, стала белою его голова… Он присел с нами за стол, закурил, но не заблестели прежним весельем его горячие цыганские глаза, не потянулся он к своему баяну, чтобы спеть любимую песню «Солнце всходе на Вкраине», а сидел, понурившись, курил, кашлял в кулак и посередине нашего с Васильком разговора неожиданно вставил, будто продолжая вслух свои неведомые нам мысли:
— Вот она як жизнь повернула… Кто ж такое ожидал? Надо бы лучше робить, коли жить стали трошки богаче, а оно всё наоборот…
— Это ты о чем? — спросил отца Василёк.
— О том же самом, — невозмутимо продолжал дядя Яков. — Вот слухай: дали бы тебе сейчас пару волов, да пару коров, да конягу, да земли несколько десятин и сказали бы: бери, Василь, даром, все буде твое собственное, только труда не жалей, содержи свое хозяйство в справности. Взял бы ты?
— Да-a, задача, — почесал в затылке Василёк. — Тут с одной коровенкой не управишься, хоть волком вой, а ты…
— Вот-вот! — оживился дядя Яков. — Об этом я и балакаю! Вырождается на земле хлебороб, ясно море. Раньше-то, когда от куска хлеба зависел, так и робил — аж пуп трещал. А теперичка куском крестьянским распоряжается не той, хто пашет, а той, хто руками машет… Да и техника появляться стала. Як ее, землю-то, сквозь железные колеса почуять, га?
— Что-то темнишь ты, отец, — сказал Василёк. — Плохо разве, что ручной труд все больше техникой заменяется?
— Никто не балакает, шо плохо…
Со смутным чувством грусти покидал я притихшую и опустевшую Гайдобурову избу, которая совсем, кажется, недавно напоминала потревоженный муравейник. Все, все меняется стремительно и бесповоротно! И слова дяди Якова чем-то задели меня. В них угадывалась горькая правда об уходящей старой деревне, о приходящей новой жизни…
В этот свой приезд хотелось мне повидаться и еще кое с кем из друзей-товарищей, но дома почти никого не застал. Те, кто поступил учиться, уже разъехались, остальные работали в поле — в разгаре была уборочная страда.
На улице случайно встретил деда Тимофея Малыхина.
— Слыхал, парень, новость? — спросил он. — Третьего дни убили волка, который корову вашу когдась задрал, помнишь? Попался, хвашист хромоногий. И уж какой хитрюга был, а к старости, видать, стал скуднеть умом. Сам, почитай, пришел смерти себе искать. Залез ночью в овчарню, сторож услышал, народ давай кликать. А он, волк-то, кажись, и убегать не собирался. Чудеса, да и только…
Утром, в день своего отъезда, заглянул я в контору и застал там бригадира Мудровицкого.
— A-а, вьюнош! — весело приветствовал он. — Ловко ты надул меня в тот раз со справкой! Взял да и удрал безо всякой справки. Молодец! Кому они нужны, эти справки, резолюции, разрешения, постановления… Они нужны только для того, чтобы запугивать людей круглыми печатями и тем самым держать их в повиновении… А ты молоток! Далеко пойдешь… если милиция не остановит…
Я вспомнил, что говорить в таком духе Мудровицкий мог без устали часами, а потому поспешил откланяться.
— Видел, какую стройку развернули? — крикнул он мне вослед. — Не дури, возвращайся домой, топор и для тебя найдем!
— Была бы шея, а ярмо везде найдется, — обернувшись, сказал я Мудровицкому.
А насчет стройки он не соврал. Стройка, что называется, кипела вовсю. Доделывался коровник, закладывался свинарник, рылись траншеи для фундамента нового клуба… Стучали топоры, шваркали пилы, вперемежку с русскими работали смуглые южные люди…
— Как он, новый бригадир? — спросил я дома у матери.
— А кто ж его знает! — усмехнулась она. — Дисциплину строгую держит, соки выжимать из людей умеет. Но не обижает, нет. Как-то изворачивается, чего-то мухлюет, а глядишь — то аванс пшеничкой колхозникам выдаст, то сенца для личных коровенок сообразит. Пробивной мужичок. Уборка началась — соревнование объявил, да по-новому. Кто победит, тому не тока красный флажок, а и денежек маленько. Виданное ли дело? Вот оно, соревнование-то, стало не детской игрой в красные фантики, а во всю правду зачалось. Где же колхознику акромя копейку взять? Такой уж человек, — вздохнула мама. — Не наша у него хватка, не крестьянская. Совесть его на поводу, видать, не держит. Колхозного председателя Глиевого он и в грош не ставит, районное начальство и то вокруг пальца обведет в два счета… Не-ет, своих-то колхозников он не обижает, а вот государство объегоривает — это факт. И ведь на виду у всех, а попробуй докопайся. Но пойманный — не вор. Вроде как змей под вилами крутится: надо бы уколоть его, а не попасть. Такая рисковая натура…
— Люди-то им довольны?
— А всяко, сынок. Иным што: были бы гроши да харчи хороши. А такие, как Яков Гайдабура или дед Тимофей Малыхин, эти не шибко-то довольны. Совесть, мол, убивает, душу у людей развращает, — сам крадет и других научает красть.
— А сама ты как думаешь?
— И я так же… Ведь испокон в крестьянстве все на честном труде да на совести держится.
Такие дома были дела, такие новости. И чем дальше отъезжаю я сейчас от родной деревни, тем сильнее болит душа… А впереди ждет новая неведомая жизнь, которая начнется завтра, с первым школьным звонком. Завтра войду я в класс и встану один под прицелом многих пытливых детских взглядов. «Что ты за человек? — спросят эти чистые, не замутненные еще житейским опытом, глаза. — С чем к нам пришел? Что у тебя за душой?»
Что ж, не такая она и однообразная, как порою мне кажется, была моя жизнь. Мне — восемнадцать лет, и я успел кое-что повидать, осознать, прочувствовать, и мне есть уже кое о чем рассказать. Я пережил войну, которая унесла миллионы человеческих жизней, а у меня отняла детство.
Нет, не прошло для меня даром горькое от слез и соленое от пота время. Оно научило меня главному на земле ремеслу — выращивать хлеб наш насущный. Как самым ценным обретением своим горжусь я, что умею пахать землю, сеять хлеб, плотничать, косить траву и много еще делать разных дел, которыми жив человек. И этому умению я должен научить ребятишек. Наверное, пора браться за ум: засучивать рукава и начинать самое нужное дело. Стать сельским учителем — вот моя стезя. Да, но для этого надо сначала учиться самому, снова куда-то поступать…
Мысли путались в голове. Я был на распутье, еле угадывалась моя дорога, хотя и порой исчезала еще, истаивала вдали, будто в зыбком и призрачном степном мареве.
В конце-то концов институт можно закончить и заочно, — рассуждал я. — Не обязательно отрываться от семьи — наголодалась мать с ребятишками. Может, в следующем году освободится какое учительское место в родной деревне… Стыдно, конечно, что говорить. Теперь ведь до чего дело дошло: если ты, молодой и здоровый, не сумел пристроиться в городе, вроде как неудачником тебя будут считать. Встречал я и таких, которые уже и происхождения своего крестьянского стесняются.
А я наперекор всему! Так в деревне долго оставаться не должно: новое наступает время. А для него нужны новые люди. Это те, кто завтра, первого сентября, сядут за парты. И я должен научить их не только разным наукам, но и пахать пашню, сеять хлеб, — всему, что умею сам. А еще — бескорыстно любить свою землю, порой неласковую, не балующую роскошью деревьев и буйством трав, но, может быть, потому-то и дорога здесь мне каждая былинка…
Такие вот гордые мысли теснились в горячей моей голове. Когда же дерзать, если не в юности?!