— И посейчас не верю, — вздохнула Кузьминишна. — Можа, где в плену, под землею в шахтах маются…
А дни стояли дивные — последние деньки августа. Солнце уже не припекало, а лишь нежно ласкало землю, воздух стал прозрачнее и как бы звонче: малейший звук разносился эхом далеко окрест.
Поселок был на полуострове, который длинной косою вдавался в озеро, и когда поднимался ветер, то шум волн слышался отовсюду, к поселку со всех сторон неслись белогривые валы, и тогда казалось, что он, покачиваясь, плывет в беспредельном просторе бушующей воды. Свежо, хорошо, свободно глазу и душе.
Вечера же были тихие, задумчивые, с долгой неяркой зарею. Гас постепенно западный край неба, бледнело успокоенное озеро, все замолкало окрест, а полной темноты так и не было: может, от воды, окружающей поселок, исходило рассеянное свечение? Бугрились приземистые черные избы, видны были большие лодки у воды, и светилась желтыми ошметьями разбросанная по берегу щепа. Стронется воздух, дохнёт ветерок, — и зашушукаются прибрежные камыши, мелкая волна зачмокает под плоскими днищами лодок, — и снова смолкнет все перед величием огромной тишины…
Я напросился с рыбаками «в море». Озеро Чаны в поселке все почему-то называли не иначе как морем.
— И то дело, — приветливо отозвался председатель. — Побежим завтра с нами, поглядишь, как мы робим…
День выдался ветреный, с летящими облаками, которые серыми тенями скользили по взбудораженной воде. А когда выныривало солнце, волны просвечивали зеленым, словно толстое бутылочное стекло. Над озером потягивал крепкий ветер-низовик.
Вышли мы на двух баркасах — больших плоскодонных лодках, черных от смолы. На каждой было по три гребца и по двое кормовых, или неводников. Сперва проверили сети, а потом стали заводить невод. Невод был большой и черный от старости, его растянули во всю длину и потащили за оба конца баркасами. Гребцам приходилось тяжело. На нашей посудине это были две женщины, — пожилая и молодая красивая девка, — и худой инвалид без ступни на левой ноге. Они дружно заводили длинные весла-греби и с силой рвали на себя, откачиваясь назад, почти ложась на спину. Баркас, однако, подавался медленно — как пояснил председатель, глубоководный этот, грузный невод был «сподручнее» для моторных катеров. Но где они, катера?
Люди напрягались изо всех сил. Заведя невод большим полукругом, тянули его теперь назад, к песчаному берегу. Несмотря на холодные порывы ветра, одежда на гребцах взмокла. Солдат-инвалид натужно хрипел, лицо пожилой женщины обметало смертельной белизною. Мы с председателем подменили этих двоих. Мне было не привыкать к тяжелой работе, однако скоро я сильно нажег ладони и стал зянать ртом, чувствуя, что не хватает воздуха.
Но самое трудное началось тогда, когда оба баркаса, сблизившись, подошли к берегу и надо было тяжеленный невод вытягивать на сушу руками.
— Ухнем! — ревел председатель. — Еще ра-азик!
Сивая борода старика намокла и потемнела, рубаха прилипла к ладному костистому телу. Люди хрипели от натуги, стоя по колено в воде, — молчаливые, непоколебимые в своем терпении и упорстве. Я не выдержал, вскрикнул от восторга, когда из воды показалась наконец мотня невода, — что-то вроде огромного мешка посередине, в котором бунтовала, кипела серебром пойманная рыба:
— Ух, ты, мать честная, сколько ее тут!
Рыбаки хмуро покосились на меня, и один бросил:
— Типун тебе на язык! Кака это рыба? Мелюзга…
— Съел? — ласково спросил меня председатель.
Это уж потом я узнал, что восхищаться хорошим уловом у рыбаков ни в коем случае нельзя — худая примета. А улов на этот раз был добрый. Это чувствовалось по настроению людей. Рыбу выгребали из мотни большими ковшами-черпаками в специальные плетенные из ракитника короба. Были тут и круглые, величиною со сковородку, караси, и чебаки, и зубатые щуки с гибкими стремительными телами, и красноперые горбатые окуни, — удивительно даже, как уживалась в одной воде столь различная рыба: травоядный карась, например, и хищная коварная щука, своими повадками, даже длинным полосатым телом напоминающая тигра…
Тут же, на берегу, развели костер, подвесили над огнем большой артельный котел, стали варить уху на обед. Этим занимались-бабы, а мужики тем временем распутывали и укладывали невод. Двигались они неторопливо, со стороны могло даже показаться — с ленцой, но, приглядевшись, я заметил, как точны и уверенны движения рыбаков, как ловко и быстро мелькают их руки, распутывая скрученные нити, выбрасывая из ячеи прилипчивые водоросли, на ходу починяя, где нужно, старенький невод.
Между собой говорили они мало, друг друга понимали с полуслова. И создавалось впечатление, что это одна дружная и крепкая семья, а глава ее — председатель. Его слушались беспрекословно, и я не помню, чтобы он хоть раз повысил голос.
Мне сразу пришлись по душе эти люди, и я подумал, что среди них будет хорошо. Тяжелая у них работа, зато интересная, — поиски хода рыбьих косяков, штормовые бури, великий водный простор… И впервые пришла в голову странная мысль: вот бы узнать поближе этих суровых, но добрых людей и написать о них правдивую книгу. Мои же односельчане, родные и близкие, которых я хорошо знал с малых лет, почему-то казались мне в то время людьми очень заурядными и для книги неинтересными…
5
Широка ты, степь!
На все четыре стороны раскинулась пронзительная, сосущая сердце, даль. В тишине и неге покоится земля, овеянная дыханием близкой осени. Ничто не шелохнется здесь, даже ястреб словно оцепенел, зависнув черной точкой в белесом, выцветшем за лето, небе.
Далеко разносится топот копыт моей лошадки по сухой укатанной дороге. Подо мной поскрипывает седло, каурая лошадка нетерпеливо косит на меня возбужденным глазом, просит повода. Резвая коняшка! Дал мне ее третьего дня председатель рыболовецкого колхоза, доброй души человек. Я пришел в контору и сказал, что мне крайне надо перед началом учебного года побывать дома, в своей деревне Ключи.
— Могу дать внуков лисапед, — сразу же откликнулся председатель. Но, подумав, сказал: — Шибко далеко тока на ем, да по нашим-то дорогам… А ты вот чо — возьми лучше Каурку, лошадь мою выездную. Ездить вершни могёшь? Пастушил в детстве? Ну, дак лучшего транспорту и желать тебе не надобно!..
И вот теперь, прожив пару дней дома, возвращаюсь я назад, в Новоразино. Завтра — первое сентября, начало учебного года. Завтра я впервые войду в класс, ощущая на себе любопытные, проницательные взгляды ребятишек. Я хорошо еще помню себя мальчишкой и потому знаю: ничто не спрячешь от острого и пытливого детского взгляда, ни одного слова не пролетит мимо их настороженного слуха. И что же я скажу им, чему буду их учить?
Неспокойно у меня на душе, страшновато чуток. Я стараюсь отвлечься от этих дум. Верчусь в седле, оглядываясь по сторонам. Но ничего примечательного не увидишь в степи, что остановило бы взгляд, привлекло внимание. И невольно приходит сравнение: степь кажется мне такой же однообразной и скучной, как вся моя прошедшая жизнь. Ничего-то, думаю я, не было в ней большого, яркого, интересного…
Вот — прожил два дня дома, встречался, разговаривал с земляками. Всё те же они, и разговоры у них всё о том же: о работе, об урожае, о куске хлеба.
Помаленьку начали выходить на свои тропки-дорожки друзья детства, одноклассники. Да только тропки-то эти всё тянутся не домой, а из родного села. Маруся Чаусова поступила в университет на геолого-разведочный факультет, — считай, для деревни теперь отрезанный ломоть. Другие школьные однокашники тоже — кто в институт, кто в техникум, кто в училище. Только бы в деревне не остаться! Я вот хоть и остался, да ведь не в родной…
Ванька-шалопут, дружок мой закадычный, умотал в райцентр и устроился там на станции грузчиком. Его брат-близнец Василёк закончил курсы трактористов. Мы встретились с ним вечером у Гайдабуров дома, посидели, поговорили. Всегда печальные голубые глаза Василька как-то сразу поблекли, словно полиняли от выпитого, но все такая же удивительная осталась у него улыбка: улыбнется — и в задумчивости позабудет стереть ее с лица. И светится она долго, как в потухающем костре уголек. Я уж слышал, что Василёк частенько «стал заглядывать в рюмку», — как выразилась моя бабушка Федора.