Одним словом, это был мастер на все руки и, видно, высокого класса. Я восхищался поделками деда, трогал ладонями приятное на ощупь гладкое и пахучее дерево и чувствовал себя перед дедом ничтожным жалким неумехой. «С топором за поясом приперся, глядите, люди добрые, какой заправский плотник!» — издевался я сам над собой.
Особенно поправились мне оконные наличники, изукрашенные тонкой резьбой, изображающей диковинные листья и цветы, похожие на те, какие мороз рисует на оконном стекле. Я спросил у деда, как это он умудряется резать, что не скалывает ни единой тончайшей завитушки.
— Душу дерева надо знать, — коротко ответил он.
Я ловил на себе его быстрые взгляды, — дед словно изучал меня, пытался понять, что я за человек, на что способен. На душе у меня от этого было как-то неуютно. Он сел на верстак, любовно огладил ладонями выструганную до зеркального блеска доску. На левой руке у него не было большого пальца. Мама рассказывала: дед служил в кавалергардском полку, участвовал в первой мировой войне, был ранен, награжден какими-то крестами.
— Сядь, не мельтеши! — строго сказал он.
Я присел на чурбачок напротив. Дед все оглаживал доску, и я догадывался, что он собирается и не может начать какой-то трудный для него разговор.
— Вот какие дела, — начал он наконец, откашлявшись. — В институт, значит, собираешься? А мать, а младших ребятишек на кого кинешь?
— Учиться хочется, дедушка, — признался я. — Да и так посудить: если в колхозе останусь — какой я им помощник? Так и будем всю жизнь сопли на кулак мотать. А выучусь сам — и младших помогу матери на ноги поставить.
— Оно верно, — вздохнул дед. — Стала молодежь к земле спиною поворачиваться. А кто же ее, землю, будет пахать и другое рукомесло крестьянское творить? К примеру, мое плотницкое дело взять: кому я умение свое передам, которое, может, не одну сотню лет от отцов к сынам переходило? Так и помрет со мной моя наука? Сына, Василия, на войне убили, ты вот в город бежишь, — голос его потерял уверенность, в нем послышалась жалоба, печаль.
— Другая жизнь настает, дедушка, — пытался утешить я старика, сам не понимая по своей молодой горячности, что, наоборот, делаю ему больнее. — Погоди вот, машины всякие в деревню придут — зачем они тогда будут нужны, твои телеги на деревянных колесах? И корыта, и посуду всякую — все из металла на городских заводах делать будут!
— И это из железа вырежут? — с горькой усмешкою спросил дед и кивнул на кружевные, причудливой резьбы, оконные наличники и карнизы.
— Ну… без этого прожить можно! — выпалил я, довольный тем, что взял-таки верх над неприступно-суровым, любящим поучать стариком. — Этими безделушками хлеба не намолотишь, а вот когда придут из города комбайны…
— Безделушками? — тихо и удивленно спросил дед. — Сам ты безделушка…
Он снова стал прежним: сердито сдвинулись брови, а переносицу рассекла глубокая морщина. Вот: одно необдуманное слово — и все коту под хвост. Вся близость, вся откровенность, которая начала было возникать между нами. Многое я тогда еще не понимал, очень многое…
В бондарню вошла женщина, — маленькая, моложавая на вид и быстрая в движениях. Она внимательно оглядела меня, — у нее был пристальный, цепкий взгляд, будто она ощупывала тебя руками.
— Внук вот приехал… Я тебе о нем рассказывал, — виновато как-то сказал дедушка.
— Вижу. Чего ж в избу не идете? Парень небось проголодался с дороги.
Это была жена деда, мамина мачеха Акулина Спиридоновна. Прежде я не видел ее никогда, а знал о ней лишь по рассказам матери. Дед женился на ней после смерти первой жены, когда маме было всего десять лет, a братишке ее, Васе, и того меньше. Акулина Спиридоновна была дочерью местного дьячка, имела образование, была намного моложе деда, и вступить в этот неравный брак с простым мужиком-землепашцем заставило ее, как полагала мама, то обстоятельство, что и она осталась разведенкой. Так же, как и дед, с двумя малыми детьми на руках, к тому же в молодости дед отличался неотразимой молодеческой красотою. Вот и сошлась пара — гусь да гагара. Мачеха сразу невзлюбила падчерицу — мою маму, и той пришлось в десять лет идти в люди: сперва нанималась нянькой в зажиточные семьи, а стала повзрослее — ходила на полевые работы: копать картошку, вязать снопы, копнить сено и солому…
— Она, мачеха-то, сразу взяла отца за глотку, — рассказывала мама. — Бывало своим детишкам — все, а нам с Васей — фигу с маслом. По утрам, пока их не нажорит, мы не смей с полатей высунуться. А нам уж потом, чо останется. И все это на глазах у тяти… В работницах когда была, он наведать придет, гостинчик в бумажке принесет. Оладышек, бублик надкусанный, не то — пару блинчиков. Я уж догадываюсь: или объедки со стола стянул, или, когда сам ел — в рукав спрятал… Вот такая она, распрекрасная Акулина Спиридоновна…
Пока дед решал вопрос с моим устройством в бригаду калымщиков, я прожил у них несколько дней, и нагляделся, и наслушался всякого. И диву давался этим странным отношениям, которые были между дедом и бабкой.
Теперь вот, вспоминая, сужу о них с высоты прожитых лет, — и все равно многое мне не понятно. Ну, во-первых, — как эта маленькая и заурядная на внешний вид женщина смогла подчинить, согнуть в три погибели красавца деда, умного человека и большого мастера своего дела? Да какой там черт согнула — превратила в тряпку! Неужели с такой сокрушительной силою действовало на деда ее образование?
Правда, сам он тоже умел читать и писать — осилил грамоту самоучкой. Акулина же Спиридоновна имела педагогическое образование, всю жизнь проработала в школе, преподавая в младших классах. И надо заметить, что отношение к учителям в те годы было не в пример нынешним, то есть полностью соответствовало этому званию. Учитель на селе считался самым образованным и культурным человеком, с ним раскланивались почтенные старцы, к нему шли за советом, за помощью, если нужно было написать какие-то важные бумаги.
Может, это вот сразило наповал малограмотного деда, и он пошел в добровольное рабство к строптивой своей жене? Трудно сказать, может быть, и это, да если прибавить железный характер ее…
По крайней мере, за те несколько дней, пока жил у деда, я мог убедиться, что он не только подчинялся и потакал ей во всем, но даже сам как-то старался быть похожим на нее, переняв ее привычки и манеры. Дед был суров и высокомерен с людьми (исключая, конечно, свою Акулину Спиридоновну), не терпел возражений, и если с кем из соседей беседовал, то не просто говорил, a изрекал неоспоримые истины.
Все это, как мне казалось, было перенято им от жены. Именно у нее был такой характер, который, наверное, сложился за многие годы работы с детьми в школе, где она привыкла только повелевать, требовать беспрекословного повиновения. Ведь порядки в ранешних школах были не в пример нынешним: рассуждать там не полагалось. Попробуй только вякни чего супротив учителя, — родители потом шкуру спустят: «Ах ты, варнак этакой! Для того мы тянемся, жилы рвем, чтобы выучить тебя, сатану, в люди вывести, а ты чо?! Быкам хвосты желаешь крутить да всю жисть в навозе, как мы, возиться?..»
Дед не только перенимал внешние манеры жены, он даже словечки и обороты речи ее усвоил. Например, она любила повторять, почему-то называя себя во множественном числе: «Мы, сельская интеллигенция…» Дед тоже вворачивал порой: «Мы, плотника…»
Чем я мог объяснить такое мощное влияние этой злой и неумной женщины на трезво и здраво мыслящего моего деда? Молва гласит: если супруги долго живут вместе, — припоминал я, — то они становятся в чем-то похожими друг на друга — это раз. Второе: муж и жена — одна сатана. Еще: с кем поведешься — от того и наберешься. Или: ночная кукушка всех дневных перекукует, и т. д.
Акулину Спиридоновну я невзлюбил сразу и всей душою. Она даже со мною, взрослым и чужим ей человеком, не могла, а может, не умела уже говорить нормально: она не разговаривала, а поучала, изрекая избитые и скучные истины. Она почти все время была чем-то недовольна. И тогда пухлые губы ее смешно окружались морщинами и собирались в куриную гузку.