Воплотясь в этого таракана, слившись с ним воедино, я прочувствовал весь ужас того, что называется жизнью, того, что называется одиночеством, потерянностью, безнадежностью, мраком, клаустрофобией, смертью. Мне передались его дрожь, страх, растерянность, летаргия или кома в ожидании смерти, которая все никак не приходит…
Хотя нет, наверное, все его существование внутри этого замкнутого контура тьмы и было — смерть. Смерть долгая, — бесконечная, — мучительная, одинокая, страшная. Смерть — как состояние. Как состояние души?.. Может быть…
Я ясно увидел всю его жизнь внутри черного контура. Я увидел как он бесконечно, изо дня в день, мечется в желудке пожравшей его тьмы, натыкаясь на незримые границы. Я прочувствовал все его состояние от первого дня и до последнего (хотя можно ли тут говорить о днях и вообще о каких бы то ни было единицах времени!), ощутил, как бодрое и жизнерадостное вначале насекомое становится со временем апатичным, бездушным, безумным, полуиссохшим роботом. Он, этот робот, все еще, слепо и тупо, тычется и тычется в стены мрака, но это уже — так, больше по привычке; пламя жизни давно уже угасло в нем.
Я видел в этом таракане… себя?.. Человека вообще?..
Возможно, возможно.
В любом случае, гениальность художника была для меня неоспорима, подтверждением чему служил тот тоннель, который захватил меня сразу и неразрывно соединил с полотном и удерживал мое внимание, все мои чувства внутри этого черного квадрата, внутри тщедушного рыжего тельца там, в левом верхнем углу.
Но все же…
Но все же то, первое, впечатление, то начальное восприятие этого насекомого как солнца, как некой звезды во мраке космоса — может быть, оно тоже имеет право на существование?.. И тогда оно все меняет! Да, это несчастное насекомое в углу тьмы, будь это человек, душа, Бог или что–то иное, — разумеется, не таракан же! — оно станет тем солнцем, которое пока еще не разгорелось, еще не разогнало сгустившийся мрак, но оно уже готово к этому. Вот сейчас, сейчас оно спустится из своего угла в центр квадрата и засияет там во всю свою мощь, и не станет тьмы, и всепоглощающая черная дыра станет просто беспомощным пятном, кляксой. И я снова буду счастлив…
Вот, оно спускается… Медленно и неуверенно, но — спускается туда, к центру мрака…
Стоп…
Как спускается?!.
Живая картина???
Да нет же, желтое пятно действительно опускалось по диагонали, стремясь к центру квадрата.
Туннель исчез.
Я сделал еще два шага к картине, подслеповато всматриваясь в маленькую табличку под ней.
«Казимир Малевич. Черный квадрат» — гласила надпись.
А таракан, — несомненно живой, обычный, живущий полной жизнью и умеющий этой жизни радоваться таракан, — сделал еще несколько неторопливых отрывистых передвижений по черному квадрату и — правда, занял положение в его центре.
Свершилось! Вот оно, солнце! Вот — звезда явилась, неся с собой просветление, надежду, жизнь!
Туннель, соединяющий меня с картиной, снова возник — еще более стремительный, вихрящийся, поглощающий.
Я не сопротивлялся ему. Я замер, созерцая, чувствуя, наслаждаясь, забывая о времени и о том, в чем оно измеряется, о судьбе, делах, несбыточных надеждах, о жизни.
Ведь подлинное искусство — это и есть сама жизнь.
И пришел покой.
Сначала стопы у него позеленели, как листики молодого салата, а потом покрылись коричневатой коростой. Само по себе это было не страшно, и ничего такого, необычного, в случившемся не было. Да и произошло все как–то исподволь и почти незаметно. Он не мог бы сказать, когда это началось. Во всяком случае, происходящее его не испугало.
Потом стопы слегка распухли. В общем–то, даже не слегка. Опухли они довольно заметно, так, что он даже носить свои старенькие башмаки не мог больше и стал ходить босиком. А стопы еще больше огрубели, покрылись уже ощутимо твердой корой; зеленый цвет перебрался выше — на щиколотку и распространился до самого колена.
Потом ему стало довольно трудно ходить. Не то чтобы он чувствовал боль, нет, просто — ноги его безмерно отяжелели и отказывались передвигаться. Да ему и самому двигаться как–то уже не очень хотелось, все больше — постоять спокойно, подышать, послушать тишину.
Но стоять ему поначалу было страшновато, потому что едва он успокаивался на одном месте больше чем на пять минут, как пальцы на его ногах вдруг начинали жить собственной жизнью — они удлинялись, разделялись, множились; какие–то тонкие узловатые отростки появлялись из них и начинали извиваться, как живые, внедряясь в почву. Приходилось тут же перемещаться. Он с трудом отрывал ногу от земли и делал два–три шага. Но очень быстро, устав, снова застывал на месте, и тогда все повторялось.
С его душой тоже происходило что–то странное. Если раньше он был подвижен, суетлив, впечатлителен, всегда куда–то спешил и к чему–то стремился, то теперь стал нетороплив, спокоен, сосредоточен и едва ли не равнодушен ко всему, кроме тишины, воды и воздуха. Он мог часами просто стоять, лишь изредка, с трудом отрывая ноги от земли и перемещаясь с места на место, и слушать, как журчит в несказанной тишине ручей, как поют птицы, как неторопливо течет вслед за ручьем жизнь.
Он заметно вырос. С каждым разом ему все труднее и труднее было отрывать ноги от земли. Теперь в том месте, где он только что стоял, образовывались глубокие рытвины, потому что его пальцы–корни с каждым разом все быстрее и надежнее врастали в грунт.
А однажды он просто не захотел сходить с места. Он позволил пальцам–корням углубиться в почву настолько, насколько им этого хотелось. Он замер, прислушиваясь к тому, что ему шепчет ветер и поет ручей. И тогда пришел долгожданный покой. Он понял, что давно уже должен был последовать естественному стремлению своего организма, не сопротивляться ему. По телу его разлилась дивная сила, получаемая от животворных и вкуснейших земных соков. Он застыл, закрыл глаза и задремал…
Его жена сокрушалась о потере мужа. Кроме того, дуб, который рос теперь чуть ли не посередине огорода, стал помехой во взращивании и сборе урожая картофеля и моркови. Ей не раз приходила в голову мысль пригласить соседей, чтобы они помогли ей выкорчевать дерево. Но очень уж детям нравилось играть в Робина Гуда под его мощными раскидистыми ветвями. Да и сама она, после того, как сосед поставил под дубом лавочку, полюбила сидеть в тени дерева со своим новым другом — почтальоном из соседнего села. Почтальон оказывал ей знаки внимания и делал недвусмысленные намеки…
А он давно уже перестал думать о них. Такая скорая перемена в отношении к нему со стороны жены конечно поначалу огорчала его, одно время он даже чуть не заболел и вся листва на нем пожухла. Но потом боль отступила. Гораздо важнее для него теперь было приблизиться к небу. Он ощущал себя неким мостом между землей и небесами, цепью, соединяющей их воедино. Как корни его уходили глубоко в землю, так и ветви его стремились уйти в синеву, туда, в бесконечную высь. Он знал, что если ему удастся соединить две стихии, две противоположности, то это и будет его подлинным счастьем.
Ему было интересно наблюдать за игрой детей. И хотя иногда они делали ему больно, вырезая на его стволе всевозможные знаки и надписи, но он прощал им это, умиляясь их детской непосредственности.
Все больше и больше людей приходило отдохнуть возле него, посидеть на лавочке лузгая семечки, поговорить о пустяках. Со временем рядом поставили еще одну скамейку и небольшой столик. Так что теперь нередко долгими летними вечерами здесь слышался треск домино или шумная беседа разгоряченных алкоголем людей.
Он был вполне доволен жизнью. Он становился выше и выше, все крепче держался за землю. Больше всего он любил ночи — когда лишь ветер тихо шуршал его листвой, да ручей пел свою бесконечную волшебную песню…
Но однажды случилось несчастье. На одной из его ветвей повесился маленький худой человечек — студент, приехавший на каникулы из города. Говорили, что он сделал это от несчастной любви.