И вполне закономерную роль правдолюбца играет в рассказе человек из народа, маляр, изрекающий тоном философа:
«Тля ест траву, ржа — железо, а лжа — душу».
То же в рассказе «По делам службы», где изображен старый крестьянин, замученный бессмысленной и беспросветной работой, и все же, как говорится у Чехова, сохраняющий «глубокую веру» «в то, что на этом свете неправдой не проживешь».
О том же — поэтические строки в повести «В овраге»: «И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна и все же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только и ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью».
Конечно, дело было гораздо сложнее, чем можно изобразить в этой краткой главе. Я очень далек от намерения выставлять Чехова каким-то сусальным праведником. Чехов был живой человек, очень сложный, не чуждый человеческих ошибок и слабостей, и если я так настойчиво подчеркиваю только одно его душевное свойство — непримиримую ненависть ко всяческой лжи, то лишь потому, что этой ненавистью в моих глазах обусловлен основной характер его стиля, его языка, всей его литературной манеры.
Он и сам в одном из своих писем определял литературное творчество как свободное служение неограниченной правде. «Художественная литература, — писал он, — потому и называется художественной, что рисует жизнь такою, какова она есть на самом деле. Ее назначение — правда безусловная и честная».
И можно ли сомневаться, что без этого культа безусловной, безбоязненной, ничем не прикрашенной правды Чехову никогда не удалось бы создать тот смелый, беспощадно правдивый, новаторский стиль, который и сделал его величайшим реалистом эпохи.
Благодаря такому максимализму правдивости Чехов единственный из всего своего поколения имел драгоценное право повторить вслед за Толстым, что герой всех его писаний, которого он любит всеми силами души, которого старается воспроизвести во всей красоте его и «который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда» («Севастопольские рассказы»).
-
Теперь, когда мы чуть-чуть отгребли от Чехова весь мусор заскорузлых полуправд и неправд, скопившихся за восемьдесят лет вокруг его имени, мы можем своими глазами, по-новому, свободные от всякой рутины, вглядеться в его гениальное творчество.
1958−1969
Ранний Бунин
Эту статью я написал в конце 1914 года.
После того, как она появилась в журнале «Нива», издательство «Шиповник» (напечатавшее Два тома собрания моих сочинений) предложило мне включить ее в третий том, намеченный к выходу в 1915 году. Для этого-то третьего тома я тогда же заново переработал ее, кое-что вписал, кое-что выбросил прочь.
Так как третий том не мог появиться в печати из-за войны и типографской разрухи, статья в этой обновленной редакции пролежала у меня с 1915 года — и теперь впервые воспроизводится на дальнейших страницах.
После 1914 года И. А. Бунин переменил заглавия многих своих рассказов. Поэтому я счел необходимым дать его старым рассказам те заглавия, которые они получили впоследствии.
1968
I
Бунин постигает природу почти исключительно зрением. Как и Фет, он — «соглядатай природы».
Его степной, деревенский глаз так хваток, остер и зорок, что мы все перед ним — как слепые. Знали ли мы до него, что белые лошади под луною зеленые, а дым — сиреневый, а чернозем — синий, а жнивья — лимонные? Там, где мы видим только синюю или красную краску, он видит десятки полутонов и оттенков: розово-золотой, розово-палевый, серо-жемчужный, сиренево-стальной, серебристо-сизый, радужно-ржавый, серо-зеленый и проч. Он не столько певец, сколько колорист-живописец.
Любование, радование зримым — главная услада его творчества. «Как все прекрасно! — говорит у Бунина один из любимых его персонажей, глядя на горящую свечу. — Даже этот голубой стеарин!».
В одном из ранних стихотворений Бунин пишет:
Но до костей я готов в легком промерзнуть меху,
Только бы видеть тебя, умирающий в золоте месяц,
Золотом блещущий снег, легкие тени берез…
(«Черные ели и сосны»)
Дороже всех красок для Бунина — синяя: в деревне так чиста и безгранична лазурь. У него даже молоко — голубое, даже вороны — синие. И сколько разнообразных оттенков: «мраморно-синеватый», «знойно-голубой» и т. д.
В своем любовании красками Бунин дошел до того, что многие глаголы у него выражают не действия вещей, а их колеры. Ни у одного поэта нет такого изобилия глаголов, содержащих понятие цвета: чернеть, алеть, розоветь, сереть, зеленеть.
«В морозной мгле краснеют окна», «Розовеет пепел небосклона», «В тумане чернеется шлях», «Озимь мягко зеленеет», «И небо меж снастей синеет в вышине», — это у него постоянно.
Можно думать, что всеми этими деревенскими красками и деревенскими образами — лужами, перелесками, овсами — Бунин лирически изображает свою душевную жизнь. Но это искусство долго не давалось ему. Рисунки так и оставались рисунками, даже не притязая на то, чтобы служить выражением радостей и печалей поэта. О его переживаниях ничего не узнаешь из таких, например, типично бунинских строк:
Высоко полный месяц стоит
В небесах над туманной землей,
Бледным светом луга серебрит,
Напоенные белою мглой.
В белой мгле, на широких лугах,
На пустынных речных берегах
Только черный засохший камыш
Да верхушки ракит различишь…
(«Высоко полный месяц стоит»)
Это очень точное описание того, что происходит в лугах над рекою поздней весной или ранней осенью, но служат ли эти стихи лирическому самораскрытию поэта? Нисколько. Они и не ставят себе подобной задачи. Их дело — возможно вернее воспроизвести увиденные поэтом детали пейзажа и возможно точнее зафиксировать краски: белую, серебряную, черную. Таких стихотворений у раннего Бунина множество.
Читая их, мы были вправе подумать, что глаз у Бунина гораздо активнее сердца, что, покуда сиреневые, золотистые, лазурные краски тешат его своей упоительной прелестью, его сердце упорно молчит. Только при полком молчании сердца мог юноша Бунин без всяких эмоций исписывать десятки страниц перечнями разрозненных красок и образов:
В мураве колеи утопают,
А за ними, с обеих сторон,
В сизых ржах васильки зацветают,
Бирюзовый виднеется лен,
Серебрится ячмень колосистый,
Зеленеют привольно овсы,
И в колосьях брильянты росы
Ветерок зажигает душистый.
(«На проселке»)
Рожь — сизая, леи — бирюзовый, ячмень — серебристый, овсы — зеленые, — могут ли подобные сведения, даже будучи изложены в безупречных стихах, вызвать лирический отклик в читателе? Лирика в ранней поэзии Бунина сводилась к минимуму, порою — к нулю, и оттого его стихотворения в те ранние годы казались бездушными, лишенными той заразительности, той магии сердца, того магнетизма, какие свойственны, например, поэзии Александра Блока.
Едва ли, читая все эти пейзажные стихотворения Бунина, кто-нибудь мог догадаться, что в них клокочут те бурные страсти, какие открылись нам лишь в его позднейших стихах и новеллах.
Правда, иногда — очень редко — инвентаризация красок и образов теряла у раннего Бунина свою самоцельность и начинала как будто служить выявлению его авторской личности. Такова его поэма «Листопад», которая в своих первых строках в какой-то мере передает нам восхищение автора нарядными красками русской осенней природы: