В том же третьем томе бывали нередки такие, например, звуковые узоры:
Я ломаю слоистые скалы
В час отлива на илистом дне,
И таскает осел мой усталый
Их куски на мохнатой спине.
То есть:
ла-ла-ал-ли-ли
аю-аи-ае
ст-ск-ст-ск-ст-ск,
причем эти последние звуки были расположены в строфе симметрически:
Но почему эта повторяемость звуков казалась нам такой упоительной? Почему в другой строфе из того же «Соловьиного Сада» нас волновали такие, например, сочетания звуков, как кай, — кой, — кай, — как, — ска, — скай:
И, вникая в напев беспокойный,
Я гляжу, понукая осла,
Как на берег скалистый и знойный
Опускается синяя мгла.
Иногда этой инерции звуков подчинялось целое слово: оно не сразу уходило из стиха, а повторялось опять и опять, как, напр., слово «черный» в стихотворении «Русь моя»:
Кинулась из степи черная мгла…
За море Черное, за море Белое,
В черные ночи и белые дни…
Его семантика была во власти фонетики. Ему было трудно остановиться, эти звуковые волны казались сильнее его. Едва у него прозвучало какое-нибудь слово, его тянуло повторить это слово опять, хотя бы несколько изменив его форму.
Приближений, сближений, сгораний…
Все померкло, прошло, отошло.
Средь видений, сновидений…
Так с посвистел, да с присвистом…
Многодумный, многотрудный лоб…
Блок любил эти песенные повторения слов:
— И чайка птица, чайка дева…
— По вечерам — по вечерам…
— Я сквозь ночи, сквозь долгие ночи, я сквозь темные ночи — в венце.
Пленительно было повторение слов «отшумела» и «дело» в четверостишии третьего тома:
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело свое. —
Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела, как платье твое?
Иногда, подчиняясь этой инерции звуков, повторялись чуть не целые строки:
О, весна без конца и без краю, —
Без конца и без краю мечта!
или
И круженьем и пеньем зовет.
И в призывном круженье и пенье…
или
Да, я возьму тебя с собою
И вознесу тебя туда,
Где кажется земля звездою,
Землею кажется звезда.
Было в этих повторениях что-то шаманское. Кружилась голова от обилия непрестанных созвучий, которые слышались и в начале и в середине стихов.
Авось, хоть за чайным похмельем
Ворчливые речи мои
Затеплят случайные весельем
Сонливые очи твои.
Не слишком ли много этих внутренних рифм? Но когда поэту удавалось сдержать себя и соблюсти необходимую меру, выходило изумительно грациозно и скромно:
Снежинка легкою пушинкою
Порхает на ветру,
И елка слабенькой вершинкою
Мотает на юру.
Лучшим примером этих повторений и внутренних параллельных рифм, применяемых часто с необыкновенной изысканностью, служат знаменитые стихи из «Снежной Маски»:
И на вьюжном море тонут
Корабли.
И над южным морем стонут
Журавли.
Верь мне, в этом мире солнца
Больше нет.
Верь лишь мне, ночное сердце,
Я — поэт!
Я, какие хочешь, сказки
Расскажу
И, какие хочешь, маски
Приведу.
Изысканность его слуха сказалась хотя бы в том, что в последней строке он не дал рифмы: сдержал себя вовремя. Если бы, например, он сказал:
Я, какие хочешь, сказки
Расскажу
И, какие хочешь, маски
Покажу —
все четверостишие стало бы дешевой бальмонтовщиной. Теперь же это — не тот механический и внутренне ничем неоправданный перезвон дешевых ассонансов, которым так неумеренно предавался Бальмонт; — это ненавязчивое сочетание глубоко осердеченных звуков, доступное лишь высокому лирику. Между Блоком и Бальмонтом та же разница, что между Шопеном и жестяным вентилятором. Правда, и Блок в свое время отдал бальмонтизмам мимолетную дань, но в детстве это неизбежная корь. Следы этой кори нередки в первоначальных стихотворениях Блока:
Но уж твердь разрывало. И земля отдыхала.
Под дождем умолкала песня дальних колес.
И толпа грохотала. И гроза хохотала.
Ангел белую девушку в Дом Свой унес.
Или еще более назойливо:
Нас море примчало к земле одичалой,
А ветер крепчал, и над морем звучало.
Таких элементарных бальмонтизмов было у Блока в ту пору много: лихие подхваты случайных созвучий, без всякой эмоциональной логики.
— И страстно круженье, и сладко паденье…
— Вечно прекрасна, но сердце бесстрастно…
— Обстанут вдруг, смыкая круг…
И даже в последней книге он иногда срывался в бальмонтизм:
Нам вольно, нам больно, нам сладко вдвоем.
Бальмонтовщина так мертва и механична, что ее не мог оживотворить даже Блок, и мы, конечно, говорили не о ней, когда именовали его звукопись магией.
Часто его сладкозвучие бывало чрезмерно: например, в мелодии «Соловьиного Сада». Но побороть эту мелодию он не мог. Он вообще был не властен в своем даровании и слишком безвольно предавался звуковому мышлению, подчиняясь той инерции звуков, которая была сильнее его самого. В предисловии к поэме «Возмездие» Блок так и выразился о себе, что он был «гоним по миру бичами ямба». Не он гнал бичами свой ямб (ощущение Пушкина, выраженное хотя бы в «Домике в Коломне»), но ямб гнал его. И дальше, в том же предисловии говорится, что его, поэта «повлекло отдаться упругой волне этого ямба». Отдаться волне — точное выражение его звукового пассивизма.