О Жемке не удалось выяснить ничего. Вернее, судьбу её мексиканского фея, с помощью специалистов из палестинского фронта освобождения, Ставрогин сумел проследить довольно быстро. В то олимпийское лето Рауль Парра прибыл из Одессы в Геную в сопровождении красивой девушки восточной наружности, где спустя два дня был найден в гостиничном номере умершим от передозировки наркотиков. Девушки в номере не было, её паспортные данные портье не записал, гостиница была дешёвенькая, известной репутации, у особ женского пола документов не спрашивали.
Ставрогин лично встретился с начальником местной полиции, но тот развёл руками: «Портовый город. Люди часто пропадают!».
В этой маленькой уютной цивилизованной Европе Жемка была где-то рядом, но где?
Яков остановился в отеле в переулке возле Елисейских полей. Он бывал уже в Париже, вместе со Ставрогиным, и поэтому город знал неплохо. Он принял душ и перелистал «Триумфальную арку». «Завтра пойду гулять по маршрутам доктора Равика», – с некоторым наслаждением подумал Яков. Но сначала надо выполнить поручение Ставрогина.
– В Париже с недавних пор живёт мой школьный приятель Паша Клебанов, – сказал ему Ставрогин перед отъездом. – Он художник, возможно, неплохой. Я в этом ничего не понимаю. Четыре месяца назад сбежал из совка от тамошней голодухи и бесперспективности, но в демократическом обществе чего-то у него не складывается. Написал мне, что мыкается без средств к существованию. Я сначала хотел денег послать, но вспомнил, что Паша в молодости крепко выпивал. Встреться с ним, отведи к Кацману, авось тот посодействует.
Марата Кацмана Яков знал неплохо. Среди немногих знакомых, которыми Яков обзавёлся в первые годы жизни в Афинах, антиквар Кацман был самой любопытной личностью. Человек, по большому счёту без рода и племени, исправно посещавший по пятницам мечеть, по субботам синагогу, а по воскресеньям православную церковь («бога много не бывает!» – так комментировал он свою религиозную полигамность), вечно путавший по мере нарастания опьянения места своего рождения, среди которых, как правило, фигурировали Румыния, Кременчуг и почему-то Омск, мог часами вдохновенно рассказывать о художниках итальянского Возрождения и их творениях, будто он стипендиат Императорской Академии художеств.
Заметив искренний интерес Якова к живописи, он даже предложил ему работать в своем деле. «Работа не пыльная! – сказал Кацман. – Не то, что на пароходах по морям болтаться. Будешь общаться с интеллигентными людьми, исключительно твои соплеменники». Разговор происходил как раз в субботу.
«Среди евреев не встречал ни одного умного мужчины и ни одной красивой женщины», – улыбнулся Яков.
– Впечатляет! – сказал Кацман. – Вы дерзкий юноша, гражданин незалежнего Израиля. Ваш папа стал бы вас ругать. Но не я ваш папа. Качайтесь дальше со своим Ставрогиным на волнах фортуны, пока сирены не утопят вас в Магеллановом проливе.
Дела у антиквара шли отменно, он недавно тоже перебрался в Париж и открыл контору на Boulevard Haussmann.
Яков взглянул на адрес, написанный Ставрогиным. Клебанов явно жил в божедомке в новом районе La Defense, где небоскребы деловых центров неуклюже наступали на пятки полуразрушенным строениям начала двадцатого века, которые служили приютом голытьбе и отщепенцам со всего мира.
Клебанов оказался рослым детиной, больше похожим на грузчика, чем на художника. В крошечной конуре, которую снимал, он постоянно натыкался на углы и смущенно извинялся, запихивая в футляр свои работы. «Лучшее, к сожаленью, осталось в Москве, – сказал он. – Я побоялся везти, вдруг отнимут на границе».
– Ничего страшного, – сказал Яков. – У Кацмана глаз намётанный. И вот что, Павел. Кацман человек сильно выпивающий и потому своеобразный. Вы не принимайте близко к сердцу, если что.
– Да я и сам к бутылочке приложится рад, – сказал художник. – Вот ведь интересное дело. Дома, в Москве, мечтал о хорошем французском вине, а здесь всё больше на водку тянет.
– Понимаю, ностальгия, – сказал Яков.
– Я так хотел посмотреть этот фильм Андрея Арсеньевича, – сказал Клебанов. – Но удивительно, нигде в Париже не нашёл.
– Я подарю вам видеокассету, – сказал Яков. – Поедемте, у меня не очень много времени.
В контору Кацмана стучаться пришлось долго, уже собрались плюнуть и зайти в другой раз. Наконец дверь открыл негр в африканском одеянии и с прической Боба Марли.
– Katzman maître à la maison ?* – спросил Яков.
– L'hôte se repose, – сказал негр. – S'il vous plaît venir une autre fois…**
– Мы ненадолго! – произнёс Яков, ловко отодвинул негра и, схватив за руку Клебанова, прошёл с ним внутрь. Они миновали просторный салон и вошли в кабинет, вход в который украшал чугунный писающий мальчик.
Кацман сидел на ковре в одних просторных семейных трусах.
– Добрейшего вам вечерочка, Марат Абрамович! – сказал Яков.
– А-а-а-а-а! – протянул Кацман и перевёл мутный взор на застывшего в изумлении Клебанова. – Ты Сиськин?
– Это художник. Из Москвы, – невозмутимо произнёс Яков. – Надо оценить его работы.
– Сиськин!!! – удовлетворённо констатировал Кацман.
– Я тебе щас харю… – взревел опомнившийся Клебанов.
Кацман в одно мгновенье вскочил на ноги, лихо перемахнул через массивный стол и сообщил оттуда как из укрытия вполне трезвым и деловым тоном:
– Спокойно! Я имел в виду, что из русских сейчас спрос только на пейзажистов девятнадцатого века, больше всех на Шишкина. Если хорошо копируете, прошу пожаловать на нашу фабрику грез.
В знак ликвидации случившегося конфуза Кацман выставил две бутылки коньяка, Клебанов неожиданно быстро опьянел и заснул, прислонившись головой к парчовой обивке кресла эпохи Людовика XVI.
– Намаялся, бедолага! – сочувственно сказал Кацман. – Сколько я таких насмотрелся. На родине, в среде развитого соцреализма они едва ли не гуру со своими авангардистскими замашками, а вырвавшись, в лучшем случае становятся ремесленниками, копирующими чужие шедевры, у таких шарлатанов как я.
– Вы – циник, Марат Абрамович! – сказал Яков.
– Искусство требует жертв! – засмеялся Кацман. – Сказал великий Караваджо, отрезав голову пьяному собутыльнику в ходе дискуссии в таверне и бросив её в корзину для объедков.
*Господин Кацман дома? (фр.)
**Хозяин отдыхает. Приходите в другой раз… (фр.)
– Я пойду, – сказал Яков. – Вы уж помогите живописцу подняться. Человек он, похоже, неплохой…
После встречи с художником было грустно. Пожалуй, неверно было бы сказать, что Яков тосковал по родному дому. Он понимал, конечно, в какую бездну горя ввергнуты отец, мать и дед, он старался отгонять от себя эти мысли. «Запрети себе об этом думать, – сказал ему Ставрогин тогда в Афинах. – Иначе изведёшься от осознания вины. Совет идиотский, но другого выхода у тебя нет».
Он иногда вспоминал Яна, думая о том, что уж чему-чему, а коммерции он научил бы сейчас профессора политэкономии в полной мере. Однажды в Танжере, гуляя по набережной, он заглянул в русскую эмигрантскую лавку, увидел книжку с показавшимся знакомым названием «Москва-Петушки», тут же прочел её и подумал, что тот чудной с Курского вокзала сослужил автору хорошую службу. Мир действительно лежал перед ним, как и предсказал Веничка в прокуренном буфете, он колесил по нему, бросая якоря в местах, о существовании которых раньше даже не подозревал.
Был ли он доволен своей жизнью? Даже если отложить в сторону вечную боль, связанную с Жемкой, он пребывал в том счастливом возрасте, когда подобными вопросами просто не задаются. Чертополох происшедших да и происходящих событий был чересчур густым и непроходимым, чтобы задумываться о причинно-следственной связи. Хотя слишком часто он ловил себя все на том же неприятном ощущении, что это не его жизнь, что это не он стоит на палубе и контролирует выгрузку ящиков с калашниковыми улыбчивым замбезийским бандитам, а на самом деле он просто рядом и подсматривает втихаря за этим космополитичным существом – Яковом Исааковичем Эстерманом.