До сих пор помню чувство жгучего стыда, испытанного мною в 1968 году в Париже в каком-то «польском» магазине, куда нас привел гид и где «золотые чемпионки» Олимпийских игр, на глазах у откровенно потешавшихся над нами продавцов, жадно вырывали друг у друга из рук какие-то нейлоновые шубы и более интимные предметы женского туалета. А похмельные оравы матерящихся рыбаков с продублеными соленым ветром лицами и алчными глазами, торопливо волокущие к причалу огромные узлы и свертки с коврами и пальто-болоньями! Игорь в такие лавочки, как правило, не ходил, несмотря на откровенное неудовольствие его жены, и приобретал в основном памятные раритеты — маски, раковины и другую местную экзотику.
На этот раз мы собрались с ним на экскурсию в знаменитую карстовую пещеру Святого Михаила в Гибралтарской скале, где во время Второй мировой войны размещался британский госпиталь, а в последние годы, ввиду уникальной внутренней акустики, устроен всемирно известный филармонический зал. Игорь зашел за мной, и мы совсем уже было собрались идти, как вдруг ему на глаза попался листочек с первой строфой песни «Донской монастырь»-Я начал набрасывать ее накануне, но дальше все никак не получалось. Игорь взял листок со стола и прочел вслух:
А в Донском монастыре зимнее убранство.
Спит в Донском монастыре русское дворянство.
«А где продолжение?» — спросил он. «Да вот, вечером попробую что-нибудь придумать», — ответил я. «Зачем же вечером, лучше прямо сейчас», — с улыбкой заявил Игорь и с неожиданной для его грузного тела быстротой выскочил из каюты. Не успел я опомниться, как в замочной скважине щелкнул ключ, запирающий дверь снаружи. «Ты что, с ума сошел? — возмутился я. — Время увольнения пропадает!» — «А ты его зря и не трать! Садись и быстренько пиши. Как докончишь, сразу звонишь мне, и мы немедленно идем на берег». Ни брань, ни увещевания мои на него никакого действия не оказали. В увольнение, однако, хотелось, и я скрепя сердце сел за стол. Не знаю уж как по части художественного уровня, но во всяком случае формально примерно через полчаса песня была дописана, и Игорь, ознакомившись с текстом, милостиво взял меня на берег.
Во время этого захода в Гибралтар руководитель наших гравиметристов Владимир Александрович Тулин, в те поры еще изрядно выпивавший, за немалые деньги купил в какой-то лавке древностей большой старинный и тяжелый двуручный рыцарский меч (как его уверил продавец — меч Дон Кихота). Довольный и раскрасневшийся, он приволок его на судно, но Игорь тут же сильно охладил его восторги по поводу этой замечательной покупки, напомнив счастливому владельцу «меча Дон Кихота», что ввоз холодного оружия в нашу страну таможенными властями категорически запрещен. «Да ты что, это же музейная вещь», — слабо сопротивлялся Тулин. «Ничего себе музейная, — смеялся Белоусов, — по башке стукнешь — и все. Холодное оружие это, вот что».
На бедного Тулина было жалко смотреть. Вернуть меч обратно он, конечно, не мог. Поэтому, когда «Дмитрий Менделеев» подходил к родному Калининграду, он попытался спрятать свое сокровище под диван в каюте. «Ну уж это последнее дело, — донимал его Игорь. — Первое, что делает любой таможенник, войдя в каюту, — он немедленно заглядывает под диван». (Это, кстати, общеизвестная истина. Аналогичная история несколько лет спустя произошла с Булатом Окуджавой, но уже в поезде.) Затравленный Тулин, цепляясь огромным мечом за комингсы и узкие ступеньки крутых трапов, потащил его прятать в свою гравиметрическую лабораторию, в один из длинных аппаратурных ящиков. «Молодец, это ты талантливо придумал, — похвалил его Игорь. — Это же намеренное укрытие контрабанды. Минимум пять лет без взаимности!» Убитый Тулин, гремя ржавым куском железа на все судно, обреченно поволок его обратно в каюту. Нет необходимости упоминать, что таможенники, озабоченные «товарными вещами», порнографией и «антисоветской» литературой, на злосчастный меч даже и не взглянули…
Третий рейс «Дмитрия Менделеева» и дружба с Игорем Белоусовым определили перемену в моей дальнейшей жизни. Втянувшись мало-помалу в строгий уклад корабельной жизни с ее четко расписанным временным режимом, непререкаемой иерархией, столь отличной от суши, полным отсутствием бытовых проблем, постоянным знанием того, где находишься и куда плывешь (недаром каждое утро вахтенный штурман объявлял по судовой трансляции координаты судна и погоду; как ни странно, это очень успокаивает нервы), я полюбил ее и начал болезненно переживать долгие перерывы между плаваниями с неустройством и неопределенностью сухопутной жизни, с ее неожиданными невзгодами, которым, в отличие от морских, всегда приходится противостоять в одиночку.
Более всего я не любил (и до сих пор не люблю) неприглядный вид корабельных помещений на другой день после долгожданного возвращения в родной порт, — покинутые замусоренные каюты, торопливо убегающие на берег люди, безвозвратное разрушение еще совсем недавно спаянного общей жизнью недолгого братства. Каждый раз при этом ощутимо кончался какой-то кусочек жизни, уже неповторимый. Зато каким праздником казалось начало любого рейса, сулившего каждый раз новые открытия в окружающем мире и в себе самом. Проплавав 35 лет в океане, я не помню ни одного неудачного рейса. Как мудро сказал известный морской геолог академик А. П. Лисицын: «Каждая экспедиция обречена на успех».
Вернемся, однако, к Игорю Белоусову. Именно он подкинул мне идею перебраться на работу в Москву, в Институт океанологии, тем более что для переезда в Москву к тому времени у меня были и весьма серьезные личные причины. Игорь в ту пору был секретарем парткома института, фигурой в административной иерархии весьма значительной, и без особого труда договорился с директором института Андреем Сергеевичем Мониным. Справедливости ради следует отметить, что согласие Монина на мой перевод в Институт океанологии было связано вовсе не с моими научными заслугами, а прежде всего с песенной популярностью, так как сам Монин любил и прекрасно знал поэзию.
После «менделеевского» рейса случались, однако, события и менее радостные.
Осенью 71-го года у меня на работе в Ленинграде раздался телефонный звонок. «С вами говорит сотрудник Комитета государственной безопасности Сергеев, — сказал голос в трубке. — Прошу вас зайти в удобное для вас время в районный отдел, в комнату номер пять, для беседы». Радости от этого звонка, будучи достойным сыном своей страны, я не испытал никакой и в назначенное время явился в пыльную комнату в бесконечных коридорах Октябрьского райисполкома на углу Садовой и Майорова, где двое неприметной наружности людей в штатском со скучающим видом играли в шахматы. Один из них, по-видимому, Сергеев, уединился со мной в одной из комнат и, явно получая удовлетворение от моего плохо скрытого волнения, начал длинную серию многочисленных вопросов, обнаруживая довольно большие познания в моей скромной биографии. Понять, что ему нужно, было совершенно невозможно. Потом он, как бы вскользь, спросил меня, что я думаю о своем коллеге по институту Никите Стожарове, с которым в предыдущем рейсе мы жили в одной каюте и у которого были какие-то трудности при оформлении визы из-за тетки в Финляндии. Минут через тридцать он очень вежливо попрощался и отпустил меня. Я наивно обрадовался, что на этом все и кончилось.
Однако примерно через неделю тот же Сергеев (если это была его действительная фамилия) позвонил и снова предложил встретиться. «У нас в помещении неудобно, — сказал он, — давайте встретимся неподалеку, на Садовой, у ворот Юсуповского сада». В условленное время у ворот вместе с Сергеевым меня ждал еще один человек, назвавшийся Владимиром Николаевичем. Вопросы, заданные мне на этот раз, касались уже моих литературных дел: где я печатаюсь, не жалуюсь ли, что меня притесняют и не принимают в Союз писателей. «Имейте в виду, мы можем вам оказать весьма эффективную помощь, — сказал Владимир Николаевич, — нам нужны талантливые литераторы. Вы ведь небось считаете, что мы люди неначитанные. Так вот, смею вас уверить, что у нас в Комитете такая библиотека современной литературы, которой может позавидовать даже Публичка. И все книги современных поэтов и прозаиков у нас тоже есть, и читаем мы их довольно внимательно».