В конце 70-х годов традиционными были походы через речку Вертушинку в поселок напротив Малеевского дома, где располагалась дача Гали Балтер, вдовы писателя Бориса Балтера, похороненного на малеевском кладбище. В ее доме регулярно собирались писатели, поэты и художники, из которых мне более других запомнился Борис Биргер, выставлявший там свои работы.
Само место, где располагалась Малеевка, неподалеку от Москва-реки, считалось почему-то не очень полезным для здоровья, особенно для сердечников и гипертоников. Поговаривали о том, что дело в заболоченных подзолистых почвах, в еловых и осиновых лесах, растущих в округе. Так или иначе, помню, что именно в Малеевке мне все время снились какие-то странные, часто тягостные сны.
Округа Малеевской усадьбы в те поры была еще относительно безлюдной. В зимнее время любители лыжных прогулок обычно отправлялись разными маршрутами, — либо по «малому кругу» через Воронцово поле, длительностью примерно в два часа, либо по «большому кругу», включавшему путь вдоль высоковольтной линии и выход к Москва-реке. Оба маршрута за долгие годы были выучены нами наизусть. В лыжных прогулках участвовали, как правило, все. Помню, как неторопливо и величаво передвигался на лыжах, не сгибая колени, Фазиль Искандер, высоко подняв голову в горской папахе и гордо поворачивая ее то влево, то вправо. Теперь незаселенных лесов вокруг Малеевского дома почти не осталось, — со всех сторон путь лыжникам перегородили обнесенные забором участки настоящих и будущих дач. Как тут не вспомнить с грустной улыбкой знаменитую «Лыжню Острового»?
Прошли годы. Вымерли и разъехались многие знаменитые завсегдатаи Малеевского Дома творчества. Да и сам этот дом, некогда роскошный и ухоженный, обветшал и обнищал, приходя постепенно в полную негодность.
В главном здании малеевского дома, перестроенном из старинного барского особняка в стиле «русского классицизма», с камероновскими фирменными вензелями над главной лестницей, поначалу размещались роскошные старинные мебельные гарнитуры, среди которых выделялся своей массивностью огромных размеров буфет темного дуба. С течением времени, однако, вся эта старинная мебель мало-помалу разворовывалась и исчезала бесследно. Писались многочисленные жалобы в правление Литфонда, одного директора сменял другой, но воровство неизменно продолжалось. В конце концов исчез и гигантский буфет, непонятно как вывезенный. Возможно, стараясь замести следы расхищения, правление Литфонда затеяло чрезвычайно дорогостоящий капитальный ремонт в здании, в итоге которого были полностью уничтожены следы старинного интерьера.
Стены столового зала и вестибюля оказались украшенными бездарными барельефами, изображавшими то якобы писателя, сидящего на скамейке с дурацким вдохновенным видом, то уродливых женщин, несущих на голове сосуд. Более десятка сделанных по специальному заказу безумно дорогих и аляповатых люстр и настенных мозаик завершили эту безрадостную картину.
Второй гордостью Малеевки была уникальная библиотека, собиравшаяся еще с дореволюционных времен, где можно было найти почти все, что нужно для работы. В последний год нашего приезда и ее тоже начали понемногу расхищать, несмотря на яростное сопротивление заведующей, Людмилы Федоровны Галенкиной — немолодой и больной женщины, отдавшей созданию и хранению библиотеки более сорока лет, а теперь бескорыстно и безнадежно борющейся с хитрым и всемогущим руководством. Сейчас, в век «рыночных отношений», Малеевке приходит конец, — ворочавший когда-то огромными неподконтрольными деньгами, а нынче «неожиданно обнищавший» Литфонд сдает ее в аренду «крутым бизнесменам» и, скорее всего, продаст за бесценок каким-нибудь удачливым предпринимателям. А жаль — целая эпоха несчастной нашей литературы связана с этим местом.
Хрустальная люстра в большой и безлюдной столовой,
Раскрытая книга над аляповатым карнизом.
Дом творчества был здесь — какое нелепое слово, —
Оно постепенно становится анахронизмом.
Не пишет никто здесь теперь ни романы, ни стансы,
За нас перед вечностью слово пытаясь замолвить.
Из пишущей братии в доме сегодня остался
Лишь с орденом Ленина гипсовый Серафимович.
Мне жалко советской распавшейся литературы.
Окошек пустых обветшалого этого лома.
Своих сочинений, что в школе написаны сдуру,
Героев Фадеева или же «Тихого Дона».
Печальные боги минувшей поры исполинском.
Которые голову с юных морочили лет нам!
«Титло литератора, — сказывал как-то Белинский, —
Важней, чем мундиры и блеск мишуры эполетной».
Никто их сегодня не знает уже и не ценит.
Умолкли машинки, стучавшие здесь вечерами.
И стол заседаний темнеет на брошенной сцене.
Как пыльное капище в древнем языческом храме.
Спасибо, что петь разрешили
«Авторская песня, самодеятельная песня. Поющие поэты, барды и менестрели» — какие только названия не находили для того странного на первый взгляд творческого направления, которое, возникнув в конце 50-х годов, на исходе короткой и ненадежной хрущевской оттепели, начало набирать неожиданно силу в 60-е.
Раньше в советском обществе все было просто и понятно: композитор писал музыку для песни, поэт придумывал на эту музыку стихи. Так создавалась песня, которая потом в исполнении профессионального певца (или певицы, или, что еще лучше, хора) звучала с эстрады, кино- или телеэкрана, по радио или с пластинки, а народ радостно эту песню подхватывал. При этом официальное песенное искусство, превратившееся к тому времени в могучую социалистическую индустрию, предусматривало для потребляющей массы довольно широкий ассортимент — от «В буднях великих строек» или «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин» до «Ясной ночкою весенней при луне» или «Не могу я тебе в день рождения дорогие подарки дарить».
Партия и правительство всегда зорко следили, чтобы в голодной и бесправной стране все время звучали бодрые песни. Кропотливым трудом нескольких поколений большого отряда композиторов и поэтов был создан своего рода огромный цитатник на все случаи жизни. В стране, еще не дожившей до «развитого социализма», в песенной области уже настойчиво осуществлялся «коммунистический» принцип распределения — «каждому по потребностям». И все это — при обязательном преобладании в музыкальной и словесной доминанте маршевого ритма. Вся страна должна была неуклонно маршировать, как единая колонна. «Шаг влево и шаг вправо» расценивались как попытка к бегству.
Любые, порой самые, казалось бы, невинные отступления от нормы вызывали немедленную грозную реакцию. Так, еще с начала 30-х годов были объявлены «буржуазно-мещанскими» и практически запрещены лирические песни Оскара Строка в исполнении Лещенко, по которым сейчас вспоминают эту эпоху; в 40–50-е осуждению подвергся Марк Бернес — за «излишне» задушевную интонацию.
В середине 60-х официальное «песенное пространство» было занято, с одной стороны, псевдонародной «русской песней», наиболее ярко представленной любимицей Политбюро Людмилой Зыкиной, с другой — «советской лирической песней», где успешно подвизался обаятельный Иосиф Кобзон. Настоящее предприятие организовали Александра Пахмутова со своими соавторами Гребенниковым и Добронравовым, буквально оккупировав всю конъюнктурную тематику — от целины до космоса. Кстати, про Александру Пахмутову, которая была невелика ростом, рассказывали, что на одном из правительственных банкетов, сидя за высоким столом, она подняла бокал и заявила: «Предлагаю выпить за нашу славную коммунистическую партию! А за партию надо пить стоя». И вдруг исчезла под столом. Оказалось, что она просто встала на ноги.