По случаю национального праздника Сенегала мы решили больше ничего не накапливать, тем более что кроме сухого вина у меня был спирт, а у Белоусова — коньяк.
Вечером того же дня, прикончив вместе с Игорем Белоусовым и другими коллегами бутылку терпкого непрозрачно-красного сенегальского вина, я придумал на свою голову озорную песню о жене французского посла, чей светлый образ некоторое время витал в моем нетрезвом воображении.
Мне не Тани снятся и не Гали,
Не поля родные и леса. —
В Сенегале, братцы, в Сенегале
Я такие видел чудеса!
Ох, не слабы, братцы, ох, не слабы
Плеск волны, мерцание весла.
Крокодилы, пальмы, баобабы
И жена французского посла.
Песня немедленно распространилась по судну, а капитан со старпомом даже заключили пари на ящик коньяка, дойдет ли эта песня за месяц через всю страну от Калининграда, куда мы возвращались, до Владивостока, куда оба они после возвращения должны были вылететь к себе домой (судно было владивостокской приписки). Действительно, через месяц после прихода я получил от капитана Соболевского телеграмму из Владивостока с приглашением участвовать в распитии выигранного им коньяка, поскольку песня дошла.
Не могу не отметить, что все свои песни я до этого писал в связи с конкретными событиями, так как начисто лишен творческого воображения и песни мои всегда были формой дневниковой записи. К примеру, песня «Снег» написана после экспедиции в Арктику, а песня про Канаду — после захода в Канаду. Песня про жену французского посла, пожалуй, единственное исключение, которое принесло мне немало неприятностей.
Неприятности эти начались не сразу, а примерно через год, но продолжались много лет. Из их длинного ряда вспомню только два эпизода.
Один из них датируется концом 82-го года, когда я уже жил в Москве и выступал накануне Нового года на вечере московских студентов в Концертном зале Библиотеки имени Ленина напротив Кремля. В числе многочисленных заявок на песни в записках чаще всего фигурировала песня «про жену французского посла». «Все равно мы ее знаем наизусть», — писали авторы записок. Обычно я эту песню на концертах не пел. Тут же, под влиянием многократных заявок, притупив обычную бдительность и расслабившись, я ее спел под бурные овации всего зала, и как немедленно выяснилось, — совершенно напрасно, поскольку, как известно, в нашей стране скорость стука значительно превышает скорость звука. Уже третьего января мне домой последовал звонок из Бюро пропаганды художественной литературы при МО СП СССР со строгой просьбой немедленно явиться к ним. Оказалось, что туда уже пришел донос на меня, составленный «группой сотрудников библиотеки».
В доносе отмечалось, что я в «правительственном зале» (почему он правительственный? Потому что напротив Кремля?) разлагал студенческую молодежь тем, что пел «откровенно сексуальную» песню, в которой «высмеивались и представлялись в неправильном свете жены советских дипломатических работников за рубежом». Услышав это обвинение, я не на шутку загрустил. «Так что вы там пели, — спросила меня строгим голосом старой девы самая пожилая дама, старший референт. — про жену советского посла?» «Не советского, а французского», — робко возразил я. — «Ах, французского? Ну это уже полегче. Ну-ка, спойте нам, пожалуйста». И я без всякого аккомпанемента и без особого удовольствия, осипшим от новогодних застолий голосом, спел им эту песню. Народ за столами заметно оживился. «Ну ладно, — сказала пожилая дама, и в ее металлическом голосе зазвучали смягчающие нотки. — Идите. Только больше этого, пожалуйста, не пойте».
Вторая, вернее первая, история, связанная с этой песней, произошла в родном моем Ленинграде в 1971 году, на следующий год после ее написания, когда мне понадобилось снова оформлять визу за рубеж для следующего плавания. Самым главным документом, представляемым для оформления визы, как хорошо известно людям моего поколения, была характеристика, подписанная так называемым «треугольником», который значительно страшнее Бермудского (дирекция института, партком и местком). Характеристика эта составлялась по строго канонической форме. Чтобы проверяющий ее чиновник не тратил зря время на ее изучение, в правый верхний угол выносились главные сведения о представляемом.
Про меня, например, было написано так: «Характеристика. Составлена на: Городницкого Александра Моисеевича, беспартийного еврея 1933 года рождения». Ясно, что при таких беспросветных исходных данных дальше можно не читать, а сразу надо откладывать личное дело в сторону. (Кстати, после моего развода в 1971 году много лет, уже в Москве, из одной моей характеристики в другую неизменно перекочевывала фраза: «В 1971 году А. М. Городницкий разведен. Обстоятельства развода партбюро известны (!) и не могут являться препятствием для оформления за границу». Вот как, — все должно быть известно до самых личных деталей!)
Кроме того, в каждой характеристике обязательно должна была содержаться стандартная фраза: «Морально устойчив, политически грамотен, в быту скромен. Семья дружная». Если хоть что-нибудь из вышеперечисленного не указано или указано не строго в соответствии с упомянутыми выражениями, то характеристику можно было не подавать — все равно не пропустят.
Документы на каждого проходили несколько строжайших инстанций — сначала институт, потом характеристику утверждают на выездной комиссии райкома партии. Мне неоднократно приходилось бывать на этих комиссиях и робко отвечать на дурацкие вопросы тупых «теток в исполкомовской одежде», упоенных своей неограниченной властью. Помню, как-то в нашем Октябрьском районе, во время очередного оформления в загранрейс, меня представлял комиссии секретарь нашего парткома, мой приятель Володя Мельницкий. Когда я уже ответил довольно успешно на все вопросы о текущей политике и тому подобных вещах (знание которых было мне совершенно необходимо для магнитных измерений в море), Володя на вопрос, увлекается ли чем-нибудь его подзащитный кроме науки, видимо, решив мне польстить, заявил, что Городницкий пишет стихи и песни.
Лица членов высокой комиссии, явно склонявшейся к положительному решению, омрачились. Мне предложено было выйти за дверь, а секретарю парткома остаться. Как он рассказал мне потом, его начали подробно расспрашивать, что именно я пишу, нет ли у меня помимо «общеизвестных» песен каких-нибудь песен «для себя», которые я пою в кругу близких друзей и которые «не соответствуют». «Да зачем он вообще эти самые песни пишет? — с сожалением спросил доброжелательный старичок с двумя колодками орденов. — Ведь вроде положительный человек, научный работник, и все вроде бы в порядке». Остальные также сокрушенно закрутили головами. Характеристику мне все-таки утвердили. «Они меня спросили, какие я твои песни знаю, — улыбнулся Мельницкий, — а я, как назло, только одну и помню — «От злой тоски не матерись» — так что я уж ничего нм цитировать не стал».
После райкомовского утверждения, изрядно отлежавшись, характеристики и все документы шли на тщательную проверку в КГБ и только после этого передавались в специальную выездную комиссию обкома партии. Вся эта процедура обычно занимала минимум четыре месяца. Интересно, что многочисленные и, как правило, высокооплачиваемые чиновники, явные и тайные, стоявшие (вернее, сидевшие) у этого длинного конвейера, обычно были более склонны не пропустить, чем пропустить. Дело в том, что ответственность они несли только в том случае, если вдруг ненароком пропускали не того, кого надо, и возникали какие-нибудь ЧП. За срыв же важных научных командировок, чрезвычайно дорогостоящих океанографических экспедиций и других работ за рубежом все эти инстанции никакой решительно ответственности не несли.
Я прекрасно помню, например, как в 1974 году наше судно «Дмитрий Менделеев», уже полностью снаряженное для выхода в экспедицию, около месяца простояло в порту, ожидая из Москвы «шифровку» с фамилиями участников экспедиции, «допущенных к рейсу». Сведения эти, видимо, были настолько секретными, что о том, чтобы передать их по телефону или телеграфу, не могло быть и речи. Убытки, понесенные в результате этого простоя, исчислялись сотнями тысяч рублей, не считая валюты, но это решительно никого не волновало: карман ведь не свой — государственный.