Сам Охрименко, судя по его воспоминаниям, начал писать песни в 43-м году, когда после ранения попал в госпиталь в Шую и, влюбившись там в медсестру, решил посвятить ей песню «Донна Лаура». Скоро, однако, его выписали на фронт, потом снова ранили, потом его часть перебросили с германской войны на японскую, и песню он закончил уже в Маньчжурии. По приезде в Москву он показал песню своим друзьям, и это послужило началом цикла, который был назван ими «Ангоры и персонажи».
Первая песня, написанная ими совместно, была о Льве Николаевиче Толстом. Здесь, по свидетельству А. П. Охрименко, зачинщиком стал Сергей Кристи, начавший песню про незаконнорожденного сына Толстого. Друзья, выслушав начало песни и одобрив его, решили, что песню надо написать не столько о сыне Толстого, сколько о самом Льве Николаевиче. Так появилась знаменитая «вагонная песня» «Жил-был великий писатель…» Песня эта за долгие годы обросла различными вариантами текста и мелодии. Я сам, прочитав ее «канонический» текст в книжечке А. П. Охрименко, выпущенной в Москве в Центре авторской песни в 1999 году, был удивлен, что в нем отсутствует самый, на мой взгляд, удачный куплет:
Однажды покойная мама
На графский зашла сеновал.
Случилась ужасная драма, —
Граф маму изнасиловал.
Помимо замечательной рифмы, этот куплет содержит главный сюжетный ключ песни, вполне обосновывая право поющего считать себя сыном великого писателя, о чем говорится в последнем куплете песни, также отсутствующем в указанном издании:
Граф умер в дороге, в изгнаньи,
Дитям он не дал ничего.
Подайте, подайте, граждане, —
Я сын незаконный его.
Впрочем, сам Охрименко относился к разночтениям своих песен с пониманием. Выступая на радио «Эхо Москвы», он сказал: «Если песня пошла в народ, то обязательно кто-нибудь что-нибудь добавит. Это судьба всякой народной песни».
Интересно, что, как вспоминал А. П. Охрименко, его отец Петр Федорович был толстовцем. Эмигрировав в Америку после революции 1905 года и страдая, как герой Короленко, от незнания языка, он написал из Бруклина письмо Толстому в Ясную Поляну с просьбой помочь ему найти в Америке работу. Письмо начиналось словами: «Великий человек, Лев Николаевич». Незадолго перед этим Томас Альва Эдисон подарил Толстому фонограф, которым Лев Николаевич довольно активно пользовался. И Толстой написал Эдисону письмо, сообщив адрес Петра Федоровича Охрименко, а через короткое время тот уже работал в мастерских Эдисона. Впоследствии Петр Федорович Охрименко, вернувшись в Россию, стал известным литературным переводчиком и перевел на русский язык романы Хемингуэя, Стейнбека и других американских писателей.
Сама же знаменитая песня про батальонного разведчика была и осталась в памяти народной как одна из главных исторических примет грозной Отечественной войны, намного обойдя по известности все другие, даже самые популярные песни той эпохи. Недаром поэт-песенник Алексей Фатьянов, автор текста весьма известной песни «Соловьи», в пылу пьяной откровенности говорил Охрименко за столиком закрытого ресторана ВТО: «Алексей, без меня бы ты за этот стол не попал. А вот я всех своих «Соловьев» пустил бы по ветру ради одной строчки из твоего «Разведчика». А ведь от моих «Соловьев» Сталин плакал».
Автор предисловия к книжке «Я был батальонный разведчик» Е. Калинцев пишет, что поэт Михаил Светлов, автор «Каховки» и «Гренады», восхищался стихами «Батальонного разведчика», их неподражаемой ироничной интонацией. Ее слышали и одобряли Юрий Олеша, Сергей Антонов и многие другие писатели. В то же время признанная народом песня в годы застоя не могла не насторожить чуткие уши охранителей идеологической чистоты. Не случайно Всеволод Кочетов в печально известном романе «Чего же ты хочешь» устами своего героя-резонера говорит об этой песне американцу: «Никакая она не народная. Сочинил ее, видимо, изрядный сукин сын. Ее время от времени публикуют в эмигрантских газетках и журнальчиках. Мы не хотим, чтобы над тем, что совершил советский народ в годы Великой Отечественной войны, кто-нибудь смеялся. А это насмешка».
Мне довелось несколько раз выступать вместе с А. П. Охрименко в Москве, Киеве и других городах. Он, несмотря на свой почтенный возраст, довольно сильно «закладывал», что, однако, не мешало ему всегда успешно выступать со своей старенькой семистрункой в руках, поскольку для аудитории он всегда был ожившим мифом. Помню, в марте 1993 года на моем юбилейном вечере в ДК «Меридиан» в Москве он после банкета полностью отключился, и далеко за полночь, когда все уже разошлись, мы с женой с большим трудом довезли его на машине домой, поскольку адреса его не знали, а сам он сообщить нам его не мог. К сожалению, дни его были уже сочтены.
Охрименко рассказывал мне, что все самые известные свои песни он пел в 50-е годы по писательским квартирам в Москве и Переделкино и мечтать не мог о публикации песен или их записи. Теперь, после ухода в 1993 году последнего из авторов этих песен (Владимир Шрейберг умер в 1975, а Сергей Кристи — в 1986 году), они снова растворяются в фольклоре и становятся поистине народными.
Экспедиционные «геологические» песни я услышал несколько позднее. Первая моя производственная практика, открывшая начало экспедиционной жизни, состоялась в одной из поисковых партий «Восточной экспедиции». Так именовалась одна из экспедиций Первого Главного геолого-разведочного управления Министерства геологии, занимавшегося поисками урана. Работала она в Средней Азии совместно с Отделом специсследований Всесоюзного геологического института, располагавшегося в высоком старинном здании на Среднем проспекте Васильевского острова, неподалеку от Горного.
Еще с начала второго семестра на третьем курсе, за несколько месяцев до практики в аудиториях обсуждались разные варианты экспедиций — от Магадана до Кавказа. Высокомерные старшекурсники, уже постоянно «приписанные» к полюбившимся им организациям, оценивающе, как на рынке работорговли, приглядывались к нашим однокурсницам, вербуя их в свои партии и не обращая никакого внимания на нашу бессильную ревность.
Более друг их в то время котировались две экспедиции Первого Главка, — «Горная», работавшая в далекой и таинственной Туве, и «Восточная», работавшая в Средней Азии.
База партии, в которую мы попали на практику, располагалась в Душанбе (тогда — Сталинабаде), куда мы и отправились вчетвером с моими однокашниками, в длинную дорогу поездом с пересадкой в Москве. Помню, как расстроился мой отец, провожавший меня светлой июньской ночью на Московском вокзале, когда выяснилось, что все пассажиры общего вагона, абонированного для студентов Горного института, мертвецки пьяны, как сокрушался потом о выбранной мною профессии.
Поезд от Москвы до Сталинабада шел тогда около шести суток. Скромные наши студенческие финансы кончились примерно на третий день. Заядлый преферансист Саня Малявкин, взявший «общественную» пятерку и с надеждой на выигрыш отправленный в соседний вагон, тут же ее проиграл. Кто-то из сердобольных соседей посоветовал нам купить по пути в России мешок картошки, чтобы продать его в Средней Азии. Мы сдуру потратили последние рубли на эту картошку, но у нас уже и за Аралом никто ее почему-то не покупал. Сварить ее в условиях общего вагона не удалось, так что в Сталинабад мы прибыли голодные и одуревшие от жары. Что касается жары, то у меня на много лет осталось неизгладимое воспоминание от этого первого путешествия: в соседнем «купейном» вагоне на отрезке дороги между Термезом и Каршами сидели голые офицеры, вытирали пот грязными полотенцами и, морщась, пили теплую водку.
В Сталинабаде нас в первый же вечер смертельно напоили разведенным спиртом и местным вином «Тайфи». Потом накормили, снабдили горными ботинками «на шипах», наскоро обучили работе с радиометрами и развезли на грузовиках в горы, в поисковые отряды. Так началась экспедиционная жизнь. Состояла она из изнурительных каждодневных маршрутов по горам Гиссарского хребта, целью которых было геологическое картирование и поиски урана. Ходили в маршруты по двое — геолог и геофизик с радиометром для поисков радиоактивных аномалий. Нередко нашими геологами были женщины. Мне доводилось довольно часто ходить в многодневные маршруты с начальницей нашего отряда Люсей Григорьевой, крепко сбитой крутобедрой дамой лет тридцати с пятым размером повсеместно. Поскольку все приходилось таскать на себе, то лишнего груза не брали. Брали, в частности, один спальный мешок на двоих. Ночью на перевалах температура понижалась до нуля, и, чтобы не замерзнуть, спали в этом мешке, крепко обнявшись. При этом никаких сексуальных позывов не возникало, — во-первых, смертельно уставали за день, во-вторых, мне было девятнадцать, и тридцатилетняя Люся казалась мне весьма пожилой.