Неподалеку от Булата, на той же улице Довженко, поселился наш общий знакомый журналист Юрий Щекочихин. Как-то летом мы встретились у него на дне рождения, где был обещан «настоящий кавказский шашлык». Народу собралось много. Все пили обильно выставленные напитки и ожидали шашлыка. Неожиданно для всех в разгар мероприятия в калитку вошли запыхавшиеся друзья именинника, которые вели на веревке живого барана. Гости приуныли. Стало ясно, что до шашлыка далеко. Булат тут же вспомнил, что он — член общества по охране животных и в самых категорических выражениях выразил протест против преобразования жалобно блеющего барана в шашлык. Получив такую могучую поддержку, баран как-то незаметно освободился от веревки и убежал в открытую калитку, за которой, возможно, был изловлен другими любителями шашлыков. В тот вечер Булат в разговоре со мной сетовал на то, что «стихи идут время от времени. А вот с песнями хуже, — мелодий не стало». Я засмеялся: «Наш с тобой разговор напоминает анекдот: «Один мужик жалуется другому — я уже седьмой год импотент. А второй отвечает — а я, тьфу, тьфу, тьфу, — всего три года»».
Последние переделкинские встречи летом и осенью 96-го, в музее Корнея Ивановича Чуковского и у нас на даче, были невеселыми. Булат жаловался на здоровье, на легкие, сетовал на то, что вот придется опять ехать в Европу с выступлениями, отрываясь от привычного ритма переделкинской жизни, от работы над книгами. «Врачи не советуют менять ритм жизни». С грустью вспоминаю я теперь об этих днях.
Известие о смерти Булата Окуджавы я получил неожиданно, под Челябинском на Ильменских озерах, где 10–13 июня 1997 года проходил Уральский фестиваль авторской песни. Услышанному ночью по Би-Би-Си сообщению не поверили и стали проверять по Интернету. К несчастью, оно подтвердилось. Воскресный день 13 июня был ясным и солнечным. На берегу озера, на самодельных трибунах и склонах холма в ожидании дневного заключительного концерта с утра разместилось несколько тысяч молодых людей, до которых трагическое известие еще не дошло. Настроение было праздничным, — кое-где звенели гитары и раздавался смех. Я как председатель жюри должен был объявить им о смерти Окуджавы. Помню, как невыносимо тяжело было подниматься на сцену. Как язык упорно отказывался произносить роковые слова. Какая душная, беспросветная тишина повисла над поляной, когда все, сразу онемев, встали.
Через несколько дней, вместе со всей Москвой, я пришел прощаться с Булатом в Вахтанговский театр, где состоялась гражданская панихида. Будучи уверен, что придется в толпе прорываться через всякие кордоны, я сдуру надел джинсовый костюм, но писателей провели обходным путем, и я горько сожалел о своем нелепом одеянии, когда стоял у гроба в почетном карауле.
В развороченном сердце Арбата
Я стоял возле гроба Булата,
Возле самых Булатовых ног,
С нарукавным жгутом красно-черным,
В карауле недолгом почетном,
Что еще никого не сберег.
Под негромкие всхлипы и вздохи
Я стоял возле гроба эпохи
В середине российской земли.
Две прозрачных арбатских старушки,
Ковылять помогая друг дружке.
По гвоздичке неспешно несли.
И под сводом питающий голос.
Что отличен всегда от другого.
Возникал, повторяясь в конце.
Над цветами засыпанной рампой,
Над портрет освещающей лампой
Нескончаемый длился концерт.
Уступая пространство друг другу.
Песни шли, словно солнце, по кругу.
И опять возникали сначала
После паузы небольшой,
Демонстрируя в ходе финала
Разобщение тела с душой.
И косой, как арбатский художник.
Неожиданно хлынувший дождик
За толпою усердно стирал
Все приметы двадцатого века.
Где в начале — фонарь и аптека,
А в конце — этот сумрачный зал.
И, как слезы глотая слова.
Нескончаема и необъятна,
Проходила у гроба Москва,
Чтоб уже не вернуться обратно.
Когда мы говорили с моим другом Юлием Крелиным, можно ли было бы все-таки спасти Окуджаву, случись беда не во Франции, а дома, он, профессиональный врач, пожав плечами, сказал, что сомневается в этом. «Во-первых, французские врачи все делали правильно. Во-вторых — дело не в болезни. В последнее время у меня было четкое ощущение, что Булат уходит».
На отпевании Булата в церкви святых Космы и Дамиана и похоронах на Ваганьковом, куда его вдова Ольга Владимировна просила «не приходить никого, кроме ближайших друзей», я не был. Мне вообще показалось странным, что его за несколько дней до смерти, уже в бессознательном состоянии окрестили, хотя при жизни он не был религиозным. Скорее — наоборот. Не случайно в его песнях и стихах, как правило, вместо слова «Бог» стоит слово «Природа» («У природы на губах коварная улыбка», «Как умел так и жил, а безгрешных не знает природа»). Впрочем, вопрос это не простой. Отпевавший его священник отец Георгий в своей проповеди назвал его псалмопевцем. Ибо, подобно тому, как, читая псалмы, видишь как в зеркале собственную душу, так, слушая песни Окуджавы, человек в 60-е годы увидел в них самого себя. Да и сам Булат, написавший песню «Молитва», стал, по существу, пророком нашего поколения, вернувшим людям смысл и свет жизни. Не случайно многие крылатые строчки его песен сродни заповедям Нового Завета.
Кстати, именно Окуджава, всегда бывший подлинным русским патриотом, рассказал мне однажды кавказскую притчу о существе патриотизма.
Пришли к сороке и спросили, что такое Родина. «Ну, как же, — ответила сорока, — это родные леса, поля, горы». Пришли к волку и спросили у него, что такое Родина. «Не знаю, — сказал волк, я об этом не думал». А потом взяли обоих, посадили в клетки и увезли далеко. И снова пришли к сороке и задали тот же вопрос. «Ну, как же, — ответила сорока, — это родные леса, поля, горы». Пришли к волку, а волка уже нет — он сдох от тоски».
В 98-м году указом президента Ельцина «в целях увековечивания памяти Булата Окуджавы» была учреждена Государственная литературная премия его имени с довольно странной формулировкой: «За создание выдающихся произведений русской поэзии и вклад в авторскую песню, соизмеримый с вкладом Булата Окуджавы». И кто же это придумал? Да разве можно хоть что-нибудь соизмерить с его вкладом?
В мае того же года мне домой позвонил заместитель главного редактора еженедельника «Вечерний клуб», известивший меня, что газета выдвигает на эту премию мою кандидатуру. Через несколько дней раздался звонок из Питера. Звонил критик Александр Рубашкин, бывший когда-то в незапамятном 65-м году редактором моей первой, довольно беспомощной книжки стихов «Атланты». Он сказал, что правление петербургской писательской организации на своем заседании также решило выдвинуть мою кандидатуру на премию имени Булата Окуджавы. «Хоть ты нас и бросил четверть века назад, а мы все-таки считаем тебя своим». Мое питерское сердце ностальгически заныло, когда я прочитал копию письма питерской писательской организации в Комиссию по Государственным премиям: «Хотя Александр Городницкий много лет живет в Москве, но он родился и вырос в Ленинграде. Здесь происходило его становление как поэта. Родному городу посвящены его лучшие стихи и песни». Еще через неделю позвонил Яков Аронович Костюковский, заместитель председателя правления Международного Литфонда с таким же сообщением. Что мне было делать? А как же «соизмеримый вклад»? Махнув рукой на все, я согласился.