Группа Арне должна была снять большой фильм обо мне для немецко-французской программы телевидения «АРТЕ». Основные съемки планировались в Берлине. Арне к этому времени начал понемногу изучать русский язык и даже пытался напевать какие-то мои песни.
Помню, накануне съемок мы вместе с операторами, тоже русскоязычными, собрались у него в его ультрасовременной квартире на последнем этаже высокого дома без лифта (в старых домах в Гамбурге лифтов нет), чтобы обсудить их последовательность. Когда обсуждение закончилось, он поставил на стол бутылку шведской водки «Абсолют», однако закуски никакой не было. «Have you some snack?» — спросил я его по-английски. «Minute», — улыбнулся он и вышел. И через несколько минут принес большое блюдо с бутербродами и водрузил его на стол, напевая на мотив «Снега»: «Snack, snack, snack, snack…»
Загрузив аппаратуру, мы отправились в Берлин из Гамбурга на стареньком «вэне», у которого по пути дважды отваливалась боковая дверца. Берлин, огромный, величественный и по-имперски холодный, совершенно не похожий на другие уютные и компактные немецкие города, с широкими столичными улицами, огромными зданиями и монументами (Рейхстаг, памятник Бисмарку, Бранденбургские ворота, триумфальная колонна со статуей Ники), чем-то напомнил мне Москву при всей несхожести этих городов. В тот год Берлин представлял собой гигантскую стройплощадку. Весь он был перегорожен котлованами, заборами, башенными кранами. Его срочно перестраивали под столицу объединенной Германии, залечивая язвы социалистической поры.
Кстати о язвах. Неоднократно перемещаясь поездом или машиной в Германии из западных областей на территорию бывшей ГДР, я всегда обращал внимание на неуловимое изменение ландшафта. Разбитые, плохо ухоженные дороги, у обочины которых нет-нет да и заметишь ржавеющий комбайн или трактор советского производства, нищие сельские домишки, убогие блочные пятиэтажки хрущевского типа, руины зданий, так и не восстановленных с самой войны. И это в трудолюбивой и чистенькой Германии! Сколько же десятилетий надо, чтобы изжить это в России?
Среди прочего в Берлине надо было провести съемку на самом большом еврейском кладбище Вайсензее. Мне об этом ничего не сказали. Утром я вышел из гостиницы к машине, гае уже ждали операторы. Было холодно. «Пойду возьму куртку», — сказал я Наташе. «Не надо, — заявила она, — мы все равно едем на кладбище». «Но я не хочу на кладбище», — возразил я. «Надо», — жестко отрезала Наталья. «Господи, Наташа, подумай, что ты говоришь», — вмешался в этот странный диалог оператор.
На огромном кладбище Вайсензее, по странной случайности не разгромленном, как все остальные, при Гитлере, я обратил внимание на четкие ряды одинаковых могил с воинскими званиями над еврейскими именами. Здесь, как оказалось, лежат евреи, погибшие за Германию во время Первой мировой войны 1914–1918 годов. Я вспомнил, как в 1968 году в Париже, во Дворце инвалидов нам показывали мемориальную доску в память французских солдат еврейского происхождения, погибших в ту же войну за Францию. С грустью вспомнил я и поросший мхом, покосившийся надгробный камень над могилой лейб-гвардии фельдфебеля Шимон-Черкасского на Казанском кладбище в Царском Селе.
Руководитель берлинской еврейской общины, самой большой в Германии, Иосиф Варди организовал мои концерты в Берлине, Дрездене и Потсдаме, которые тоже вошли в фильм. В Потсдаме поздно вечером в пустынном ресторанчике мы столкнулись с мрачной компанией бритоголовых «качков». Выяснилось, что это местные нацисты, родные братья наших баркашовцев, которые, хотя и не так явно и безнаказанно, начали поднимать голову в Германии. Весьма характерно, что происходит это в основном на территории бывшей Восточной Германии, где нацистские молодежные партии формируются в основном из членов бывшего гедеэровского комсомола «Freie Deutsche Jugend».
Что касается общности коммунистической и фашистской идеологии, на которую обратил внимание еще Василий Гроссман в своем романе «Жизнь и судьба», то она, увы, не случайна.
Упомянутый выше Е. Г. Эткинд в своей книге о советской поэзии, сравнивая коммунистические советские песни 30-х годов с нацистскими, пишет об их глубоких аналогиях: «Людоедские режимы обоих тоталитаризмов странно походят друг на друга».
В марте 2001 года в Гамбурге в русском журнале «Гамбургская мозаика» я прочел статью моею давнего приятеля по Питеру, одного из первооснователей песенного клуба «Восток» Владимира Фрумкина, много лет живущего в Вашингтоне и работающего на радио «Голос Америки». Статья называлась «Раньше были мы марксисты» и посвящена песенной связи двух социализмов.
Например, знаменитая любимая Лениным песня «Смело, товарищи, в ногу», написанная поэтом Леонидом Радиным в конце прошлого века в одиночной камере Таганской тюрьмы, ставшая в годы Гражданской войны коммунистическим гимном, немецкая версия которой была создана видным дирижером коммунистом Германом Шерхеном, в конце 20-х годов была дружно подхвачена штурмовиками, лишь в слегка подредактированном варианте. Молодым коричневорубашечникам нравилась ротфронтовская песня, полная громких фраз о темном прошлом, светлом будущем, презрении к смерти, жажде битвы, всеобщем братстве и свободе.
В этой песне как в капле воды отобразилась интонационная и ритмическая общность двух неразличимых как близнецы тоталитарных идеологий: «Свергнем гнет буржуазного государства богачей, разобьем цепи, выведем Германию из нужды, уничтожим врагов!» Разница была только в именах вождей и врагов да в терминах.
Главный ритм, под который росли и крепли и фашистская Германия, и ленинско-сталинская Россия, это ритм «смелого бодрого революционного марша». Не зря в качестве эпиграфов к статье Фрумкин приводит рядом знаменитую строчку из «Левого марша» Владимира Маяковского: «Разворачивайтесь в марше» и весьма примечательную фразу одного из нацистских главарей Альфреда Розенберга: «Немецкая нация наконец-то готова найти свой жизненный стиль. Это стиль марширующей колонны». Под таким заявлением охотно подписался бы и сам усатый «вождь всех времен и народов».
Мне на память приходят другие не менее характерные строчки из любимого мною Маяковского:
Это мало построить парами.
Распушить по штанине канты.
Все совдепы не двинут армий,
Если марш не дадут музыканты.
И музыканты обоих режимов изо всех сил давали требуемый марш. Я уже упоминал в первой главе, что революционные марши были далеки от традиции русских народных песен. Дореволюционная Россия по этой части безнадежно отставала от Европы. Более того, как справедливо подчеркивает Фрумкин, русские композиторы нередко прибегали к ритму марша, чтобы показать силу чужую, «нерусскую», враждебную. Вспомним «Марш Черномора» у Глинки, «Половецкий марш» у Бородина в «Князе Игоре» или фашистский марш из Пятой симфонии Шостаковича.
Советская же Россия в самое короткое время стала крупнейшим мировым экспортером воинственных революционных маршей, ведущей маршевой державой мира. Советский Союз, гитлеровская Германия и Италия Муссолини, по существу, вместе с середины 30-х годов стали активно создавать международный человеконенавистнический интонационный стиль тоталитаризма.
Не случайно во всех этих трех странах сразу же началась непримиримая борьба с фокстротом, танго, джазами и другими безыдейными «штатскими» буржуазными ритмами. Я уже упоминал, как в конце 40-х в нашей школе на вечерах строжайше запрещалось играть фокстроты и танго, и в первую очередь растленный «гамбургский фокстрот».
Общей была не только интонация, но и однотипная словесная риторика. Так, любимая мною с детства песня: «Мы шли под грохот канонады», которую мы дружно распевали в пионерских лагерях, на стихи Михаила Светлова, оказалась русской версией немецкой солдатской песни времен Первой мировой о гибели юного трубача-гусара. Фашисты сделали из нее свою печально известную «Песню о Хорсте Весселе».