Вообще цикл песен на стихи Иосифа Бродского в музыкальном творчестве Евгения Клячкина занимает особое место. Поэзия Бродского — по-видимому, крупнейшего русского поэта нашего времени — как будто совсем не нуждается в гитарном сопровождении. Да и сам Нобелевский лауреат неоднократно высказывал свое равнодушное отношение к жанру авторской песни. Что же побудило Евгения Клячкина, автора многих популярных песен на собственные стихи, обратиться к сложной и, на первый взгляд, далекой от песенного мира поэзии Бродского? В чем причина того, что именно благодаря музыке Клячкина, написанной к поэме «Шествие» и некоторым другим стихам Бродского в начале 60-х и в 70-е годы, стихи эти, ни разу не опубликованные в печати в те «застойные» времена и бывшие достоянием сравнительно узкого круга московских и ленинградских интеллигентов, знакомых с ними изустно или по бледным машинописным копиям «Самиздата», сразу стали популярны и известны по всей стране? Хорошо помню, как в сибирской тайге и ленинградских электричках геологи, туристы, студенты распевали в ту пору чеканные строки:
И значит, не будет толка
От веры в себя да в Бога,
И значит, остались только
Иллюзии и дорога.
Появившиеся в то глухое безвременье песни Клячкина на стихи Бродского вызвали множество подражаний и послужили великому делу приобщения к истинной поэзии людей, от нее далеких.
Дело, видимо, прежде всего в чутком поэтическом слухе Евгения Клячкина, его редкой музыкальной одаренности, давшей возможность извлечь для слухового восприятия внутреннюю сложную, но гармоничную мелодию стихов Бродского, во всей их многоплановой полифонии. Ему, как никому другому, удалось уловить не только музыку самих стихов, но и авторскую манеру их чтения.
Мне неоднократно приходилось слышать, как Бродский читает свои стихи, и кажется, что при всей внешней непохожести пения Клячкина на глуховатый, чуть завывающий голос читающего поэта, звук гитарной струны, щемящий, иногда кажущийся резким до диссонанса, внезапная смена лирической плавной мелодии («Ах, улыбнись, ах, улыбнись, вослед взмахни рукой») драматичным и напряженным мотивом («Жил-был король…»), создают близкое по знаку к авторскому чтению силовое поле. Услышав хотя бы раз в музыкальном прочтении Клячкина эти стихи или такие, например, как «Ни страны, ни погоста» или упомянутых уже «Пилигримов», в мелодии которых слышатся вагнеровские отголоски, уже не хочется слушать их иначе. Так поэзия Бродского, взятая «с листа», получила как бы отдельное звуковое существование.
В песнях на стихи Бродского полностью реализовался безусловный талант Клячкина-композитора, автора удивительных мелодий («Баллада короля», «Ах, улыбнись», «Романс скрипача» и многие другие). Талант этот сочетается с высоким вкусом в музыкальной интерпретации сложных поэтических монологов, где голос автора неуловимо переплетается с голосами его театральных героев — Арлекина, Коломбины, Честняги, князя Мышкина, и вновь возвращается к их создателю, человеку, как и они, обреченному на одиночество и непонимание во враждебном ему мире, сам воздух которого для него губителен.
И здесь мы переходим к самому главному. Когда я вспоминаю ранние стихи Бродского, написанные еще в Ленинграде, в бесславные для нас, его современников, годы судебной расправы над ним как над «тунеядцем» и последующего изгнания, то невольно сам собой возникает вопрос, почему его прекрасные стихи тех лет — «Джон Донн», «Письма римскому другу» и другие, воспринимающиеся сейчас как классика и далекие от обличительной политизированной поэзии, такой, например, как песни Галича, вызвали тем не менее откровенную неприкрытую враждебность у партийных и литературных чиновников брежневской поры, да и сейчас служат красной тряпкой для подкармливаемых этими чиновниками охранных отрядов, состоящих из полуграмотных ревнителей «истинно русской» поэзии? Не потому ли, что в самой интонации этих стихов, как прежде в великих стихах Мандельштама, они чувствуют чуждый им дух одинокого, непокорного, мучимого мировой скорбью неприкаянного мыслящего интеллигента, само существование которого чревато угрозой их сытому благополучию? Именно это ощущение обреченности в бездуховном мире, где утрачены действительные ценности, трагическая щемящая интонация стихов, подчеркнутая и усиленная музыкой, является основной особенностью и песен Евгения Клячкина, дает тот гармоничный синтез, который обеспечивает им долгую жизнь.
Последние годы ленинградской жизни были для Жени нелегкими. Оставив свою инженерскую должность, он пошел работать в «Ленконцерт», связав себя изнурительными гастролями по российской «глубинке», не дававшими ни денег, ни творческого удовлетворения. Чувство одиночества, ощущение невозможности реализоваться здесь как художнику, опасения за жизнь и благополучие своей семьи на фоне поднимающей голову «черной сотни» заставили Евгения Клячкина в 1990 году переехать в Израиль. Ему казалось, что там, вне партийно-советской системы удушения всего живого, вне пропитавшего все наше общество насквозь, как вирус, народно-государственного антисемитизма, он наконец обретет себя.
Отъезд этот, проблема которого решалась им мучительно и долго (вспомним хотя бы одну из лучших его песен — «Я прощаюсь со страной, где…»), оказался весьма драматичным. Песни «русскоязычного» автора Клячкина не получили в Израиле того признания, на которое он рассчитывал.
В первый свой приезд в Израиль я прожил двое суток у него в квартире, которую он снимал в Рамат-Гане, на окраине Тель-Авива. С работой у него тогда не клеилось, с выступлениями тоже. Он признался мне, что временами близок к самоубийству. Потом, правда, все понемногу наладилось. Его друг врач-стоматолог Геннадий Гонтарь, приехавший в Израиль из Одессы, где когда-то возглавлял одесскую команду КВН, довольно неплохо перевел несколько песен Клячкина на иврит, чем попытался расширить его аудиторию. Однако песни Клячкина в переводе на иврит уже что-то необратимо теряли, и эффект был совсем не тот.
Помню, после первой поездки в Израиль я привез в Питер аудиокассету с записью его песен на иврите и показывал ее на вечере в «Востоке». Хорошо знакомые всем песни, исполнявшиеся на иврите, неизменно вызывали смех в ленинградском зале. Да и в самом Израиле Евгений, хотя и продолжал писать песни, но что-то уже не получалось. Это, видимо, понимала и русскоязычная израильская аудитория. На своем концерте в Холоне в октябре 1993 года я получил записку: «Как вы относитесь к творчеству Евгения Клячкина «до» и «после»»? С горечью говорил он мне в 1993 году: «Сколько стоят билеты на твой концерт? Десять шекелей? А на меня и за пять не ходят».
Надо было кормить свою большую семью, и пришлось снова вспомнить про диплом инженера-строителя. Но работу найти тоже удалось далеко не сразу. Привыкший к многотысячным российским аудиториям, он страдал от равнодушия и неприятия. На фоне этого безразличия быстро угасли его неофитские патриотические восторги по поводу обретенной им новой Родины. Спрос на его выступления постепенно сходил на нет, а иногда, как уже упоминалось, они просто запрещались, совсем как когда-то в Ленинграде.
Для эмоционального и легкоранимого автора грустных питерских песен сложности и неурядицы жизни в этой новой и, как оказалось, чужой для него стране, были мучительны. Это не могло не сказаться на сердце, на которое он до этого как будто никогда не жаловался.
Надо сказать, что, переехав в Израиль, Женя не позволил себе ни одного критическою замечания в адрес покинутой им России, ибо отчетливо сознавал:
То, что болью прозвенит здесь.
Клеветой прошелестит там.
Еще в 1986 году Евгений Клячкин подготовил сборник своих песен для ленинградского отделения издательства «Советский писатель». В сентябре 1987 года автор писал главному редактору: «Слова моих стихов оплачены судьбой и жизнью моей и моих близких. Я хочу, чтобы они были изданы в моей стране и моем городе. Думаю, что имею на это право». В издательстве, однако, думали иначе. К концу 1988 года стало ясно, что сборник в печать не пойдет.