Мы еще раз позвонили в Котельнич, и нам сказали, что машина вышла (к нашему счастью, был попутный врачебный осмотр), так что нам было пора собираться. Простились с Петром. Обещали приехать.
— Только застанем ли тебя в другое лето?
Петро засмеялся загадочно.
В деревне была встреча с Витей Колпащиковым. Расстегнутый, веселый, он ругал за что-то Фомиху, сидя, кстати, на ее же завалинке. Он радостно сообщил, что и не думает кончать ивановскую, что он домой еще не являлся и у него третьи сутки идет соревнование с поросенком. Кто выдержит и первый не помрет — поросенок без еды или Витя без сна, с одним только питьем и плясками?
— На которого, парни, ставите?
Толя стал выяснять, из какой древесины сделан хлев, арб который сейчас грызет поросенок, я, не сомневаясь, поста» вил на Витю. В благодарность за это Витя пошел с нами в магазин, сказав Фомихе загадочно:
— Вот ежели бы ты кончала СПТУ, тогда бы конечно, а так, чтобы вокруг да около, это не ремесло.
Фомиха на это не шевельнулась.
Мы взошли на прощанье на колокольню. Теперь я уже сам смотрел на окрестность как на знакомую.
На задворках, что за нашей баней, маленькая женская фигура вела прокосье. Что ж это мы, ведь хотели помочь. Спешно мы спустились с небес на землю и, надеясь, что машина не так скоро одолеет сотню километров, ударили в три литовки. Косить было приятно, но вот у края, у заплота, сильно рос репейник, и в конце прокосья будто был не сенокос, а лесозаготовка — такие толстые задеревеневшие стволы татарника и репейника приходилось перерубать. Конечно, надо бы было их корчевать, да где взять руки и время. Анна Антоновна, выйдя в огород, вынесла нам холодного парного молока. Когда мы закончили и обливали друг друга водой у колодца, она рассказала, что не могут найти теленка, который на пожаре бросался прямо в огонь, в хлев, конечно, он сбесился, и его теперь только стрелять.
Пообедали на дорогу. Слепая тетушка пришла по стенке проститься. До этого она крошила корм курам. Прибежал Вадимка, спросивший, едет ли с нами Гриша, обрадовался, что не едет, и ясно было, что он доволен грядущей полнотой влияния на городского братенника. Пришли сестренницы, но на минутку, у всех были дела, работа. Толя не позволял никому унывать, укладывал сумку и говорил: «Запевай, товарищ, песню, запевай, какую хошь. Про любовь только не надо — больно слово нехорош».
Машина снова, как и при приезде, не дошла до дома, мы вышли ей навстречу. Стояли на мосту через Каменку, водную артерию Чистополья. Вода была чистой, но мелкой, и серебряная монетка, которую я бросил, не успев сверкнуть, легла на дно.
«Колокольчик»
Было это на праздновании 600-летия города Кирова-Вятки-Хлынова. Но вот тоже сразу вопрос — почему шестисот-, а не восьмисотлетие? Не могу я поверить легенде, что шестьдесят ушкуйников создали огромную республику, с огромным населением, войском, управлением по типу новгородского веча, республику, ведущую переговоры с другими княжествами и, наконец, почти добровольно пятьсот лет назад вступившую в состав русского государства? А было времени республики почти триста лет. Сунулся я со своим вопросом к историкам, но мне дали понять, что открылись другие факты, что достовернее другое, то есть омоложение на двести лет, и вообще намекнули, что это их дело, историков, устанавливать даты, а рое, писательское, ковыряться в душах, хоть в чужих, хоть в своей собственной. Тут, может, сработала политичная мысль, что вроде не по чину областному городу быть вровень со столицей, хотя в те-то годы, во времена Боголюбского, чем была Москва? Сошлись мы с историками только на том, что наши вятичи выместили своими застройками язычников угро-финнов. То есть на месте Хлынова что-то стояло и до упоминания в летописях, а уж сколько этому чему-то было лет, никто не знает и не празднует. Но уж ладно, шестьсот так шестьсот, что для нас два века!
И вот в лето от рождества христова в Киров съехались гости. Выходцы из вятской земли были отовсюду, может, в этом и есть историческая роль Вятки — рассылать своих сыновей по белу свету. На пресс-конференции перечислялось столько знаменитостей, что уж никто бы не повторил слова Костомарова о Вятке, что «в русской истории нет ничего темнее Вятки и истории ее». В числе приглашенных были и члены Союза писателей, а в числе последних был и я.
В библиотеке имени Герцена, под ее знаменитыми пальмами, состоялся литературный вечер. Вдоль стен просторного зала стояли стенды с книгами участников, вырезки статей положительных отзывов о книгах. На одном из стендов книги немного потеснились, впустив и мою первую книжку.
* * *
Бел перерыва мы отсидели больше трех часов. Собратья по перу говорили о своей любви к городу Кирову, читали отрывки или стихи, ему посвященные. Пришло и мне выходить на трибуну. До этого я думал, о чем говорить. «Расскажи о себе, — посоветовал собрат, — тебя еще не знают». Подразумевалось, что остальных знают. Тут он похвалил мою первую книгу, она и в самом деле как-то быстро разошлась, о ней уже кое-где написали хорошие отзывы, несколько писем пришло от читателей: материнские рассказы, открывавшие книгу, передавались по радио, и туда пришли благодарности.
Начал я с того, что вятская земля не знала крепостного права, но почувствовал, что это известно, перекинулся на благодарность вятским женщинам, вообще на материнское начало вятской земли. В президиуме скрипели стулья. Зал был вежливее и терпел.
— Моя мама, — заявил я, — родила меня дважды.
В зале засмеялись.
— Да, именно дважды. Один раз как всех, другой раз как писателя. — Даже не заметив, что этими словами я выделил себя изо всех, я продолжал: — Как было. Шел с мамой на реку полоскать белье, это она шла, конечно, ну и меня взяла, и вот, шли мимо больницы, мама говорит: «Ты здесь родился». Я ничего не ответил, а когда возвращались, заявил: «Я здесь родился и еще буду родиться!» Мне об этом мама рассказала, когда я студентом приезжал на каникулы. Вот этот рассказ был первым из записанных материнских рассказов… К тому времени я кончал болеть детской болезнью прозаика — стихами, — добавил я, не подумав, что среди собратьев много всю жизнь пишущих стихи. Надо или не надо, но рассказал собравшимся о первой публикации, как мне велели и я пытался «высветлить» рассказы, но хорошо, что не получилось, как мама решила, что я публично ее опозорил, побежала на почту узнавать, кто еще получает такой журнал. Оказалось, никто. «Я же тебе только одному рассказывала, ты зачем записал?» Закончил я вводную часть выступления спорной фразой: — Но что есть писательство, как не публичный донос одного о чем-то или о ком-то для многих?
Далее говорил о книгах детства, как тяжело они доставались: чтобы записаться в библиотеку, нужно было сдать десять рублей, и вот мы собирали кости по оврагам, сдавали кости проезжим старьевщикам: тогда не было открытого доступа к фондам, а всегда казалось, что за прилавком книги самые интересные: как я все свои первые любви отдал девушкам библиотекаршам — на фоне книг они нанялись неземными. В этом месте, так как в зале было много работников библиотек, я сорвал аплодисменты. Словом, говорил сбивчиво, путано, но, как написали на следующий день в областной газете, «взволнованно и с большой любовью к вятской земле». Для чего-то сказал, что когда был маленьким, то меня, чтобы не уполз, клали спать в хомут. Тут видно, хотел усилить свое ямщицкое, по дедушкам, происхождение, то, что мы жили на конном дворе лесхоза и я много времени провел в конюховской. Первые анекдоты, услышанные мною, были на тему: ямщик и барыня. А то, что ребенок лежал в хомуте, я видел сам как раз в этой конюховской. Там жила большая семья конюха Федора Ивановича. Жена его положила сына в хомут, а я, кажется пятилетий, пришел с мороза погреться и вытереть сопли, увидел такое дело и, считая нормой русского языка все матерные слова, восхищенно сказал: «Ну, Анна, в такую мать, ты и придумала!»