Рука жадно потянулась к кисти. Выдавленная краска, в каждую горошину по капле растворителя, совсем чуть-чуть, только угадать пластичность, и – вперёд, щетиной кисти, жёстким волосом грубые, тяжёлые мазки – резкими полосами багровые шторы, тёмный пол, свет от свечей в тяжёлом витом подсвечнике – его несколькими взмахами, касаниями, как и взблёскивания в бронзе. Собственно свечные отсветы, – свет этот, выхватывающий маньяка. Теперь не так, как в первом наброске, теперь он лежал, слегка отвернувшись к спинке дивана. Взгляд устремлён на неё же, отведён вглубь тени, и усталая скука на его лице должна была быть только первым впечатлением, только виной полумрака, который мягкими пластами – пришлось сменить кисть – растворял в себе пространство, уходя в тяжёлый тёмный багрянец шторы.
И это был обман зрения, ширма для взгляда, скользнувшего поверх. Но если приглядеться – если приглядеться чёрт его, Кукловод, сука такая… да. Чуть отчеркнуть тенью, чуть темнее… сука такая, ухмыляется. Он торжествует, он счастлив, он упивается тем, что маленькая безвольная марионетка без натяжения нитей может только стоять на коленях, опустив безликую деревянную голову.
Куклу свет выхватывает ясно, лакированное дерево блестит мёртво… мёртво, сказал нет в нём жизни, белым, ещё раз… под руку попадает всё не то, весь ворох выдавленных, измазанных тюбиков с отпечатками пальцев, и вот, наконец…
…мёртвый свет.
А в тени, на подлокотнике дивана, сидит второй. Он неподвижен. Он – ворох тёмных мазков, наклонившись, взлохмаченные волосы, скрещенные на коленках руки. Лица пока нет, Арсений не смог найти, ещё не смог угадать, мало было времени. Потому он – только ворох мазков, тень, незамеченная Кукловодом в его торжестве, лишённая имени, притворно-покорная до срока, забытая – если смотреть бегло, её как бы и нет.
И потому о ней – рано. И потому Арсений берёт с тумбочки другую кисть и снова принимается за маньяка. Тяжёлая бронза подсвечника мерцает, отбрасывая смутные блики на тёмный бархат шторы. Тень уходит вглубь, стирая цвета к краям пространства. Маньяк тоже отбрасывает тень, он реален. Он держит покорную марионетку. От расслабленных пальцев, в которых покоятся нити, падает тень, хотя сами эти пальцы ещё – только несколько светлых мазков тонкой кистью, скорее игра воображения. Складки на одежде – он смял, метаниями ли по дивану, неудобной позой, или чёрт его пойми что он там делал, он реален, реальны тени и свет, реальней стало бы, быть может, только его отражение в зеркале.
И Арсений уже не понимает, где картина, а где – он. Не его желание ведёт кистью, не его реальность в этих подсунутых красках, не его стремление быть, как художника – вот, сейчас, ещё чуть мягче тени, ещё чуть сгладить первые, грубые, основные широкие мазки, ещё чуть объёма руке, ещё чуть темнее петли нитей между пальцев, ещё чуть потаённее и тяжелее усмешка едва раскрытых губ, чуть глубже тёмный блеск взгляда, и вечный голос из динамиков обретёт свою реальность, прорвёт эту хлипкую грунтованную ткань и окажется здесь, в этой комнате, – Арсений отбросил кисть параноик чудится оглядываясь, уже зная, что не показалось – шаги на лестнице.
Он медленно вытирает руки тряпкой, смоченной растворителем, не спеша поднимается; шаги на мгновение смолкают, потом дверь открывается.
Этот полутёмный коридор…
Не для этого ли Кукловод отключал каждый раз свет по ночам? Не для того ли, чтоб однажды идти, перетекать шагами из одного бледного пятна в другое, слушая, как каждый глухой стук подошвы приближает к цели? Коридор, расплывчатые – как живые – тени, всё аккомпанирует ему.
Это – пик триумфа. Джон загнан так далеко, что уже и не осознаёт реально происходящего, не видит, не слышит, не скользит невидимой тенью по глади сознания Кукловода. Он – спит, глубоко, как забывшийся горячечным бредом умирающий хоть бы, хоть бы человек.
Эта дрожь нетерпения… Холодящий сквозь ткань кармана металл – презент любимой игрушке, всё ещё холодный, несмотря на время, проведённое возле тепла живого тела. Кто сказал, что холод успокаивает?
Эти шаги, мерные и спокойные – как не его, не ему, взбудораженному, шагать так медленно, отмеряя оставшееся до портрета время негромкими перестуками.
И входить-то сразу не хочется. Миг до прикосновения к дверной ручке – это ли чувствовали выжившие в первом акте, открывая заветную дверь прихожей? – сладкий, дрожащий маревом перед глазами миг до обретения свободы.
Обвести пальцем выпирающую сквозь ткань рукоять – металл всё ещё холодный. Подушечка пальца перетекает выше, к поясу, где приятно оттягивает ремень кожаная сумочка-футляр, гарантия его безопасности.
Вот он, невообразимо телесный в переполняющих ощущениях, стоит у потемневшей, в чернильных пятнах двери.
Вот – ручка, ласково прижавшаяся к ладони холодным металлом.
Скрип двери громче, торжественнее любых вычурных маршей.
Вот – фигура у импровизированного мольберта.
Губы Кукловода растягиваются в вежливой приветственной улыбке.
Дверь щёлкает, закрываясь. Механизм блокирует замок. Небольшой карманный пульт, напрямую связанный с общей консолью – гениальная задумка Джона. Он – мямля, но в технике смыслит.
Смыслил.
Ладонь скользнула по ручке, прощаясь, и Кукловод обернулся к непосредственно хозяину комнаты.
– Здравствуй, Арсень.
Медленно, не спуская глаз с явленного воплоти особнячного божества, Арсений обошёл стул с картиной. Разум отчаянно вопил – вот он, супостат, хватай, что успеешь, и нападай; он даже послушался на миг, дёрнулся к лампе, закреплённой на спинке кровати.
Его остановил голос Кукловода. Не тот, хрипящий в динамиках, но всё же далёкий. Страшный, холодный, насмешливый. Похожий на небрежное скольжение отточенного лезвия у горла.
– Арсень, не советую. Ты думаешь, я этого не предусмотрел?
Он как бы невзначай скользнул ладонью в карман. Выяснять, что у него там в кармане, не особо хотелось.
Арсений выпрямился, быстро облизнул пересохшие губы. Страха не было. Только странное, сносящее крышу ощущение нереальности происходящего.
– Давай выясним две вещи, – заговорил он хрипло, делая полшага вперёд. Рука маньяка ещё глубже погрузилась в складки плаща. – Первое – я не сплю. Так? – Он дождался насмешливого кивка. – И второе… Ты знаешь, что я попытаюсь напасть. И что не оставлю попыток. Что…
Кукловод медленно прошёл вглубь комнаты. Арсений следил за ним не отрываясь, за каждым движением. Маньяк опустился на кровать, в тени лампы, небрежно закинул ногу на ногу. Он едва заметно улыбался.
– Я знаю, – заговорил негромко. – И у меня наготове не один способ успокоить непокорную марионетку. В лучшем случае ты проваляешься без сознания несколько часов… но вот беда: навсегда лишишься возможности избавиться от своего наваждения. Ты ведь… – тёмный взгляд прошёлся по нему, почти ощутимо, – жаждешь завершить картину. Днём исчиркиваешь листы набросками. А ночами ворочаешься в этой, – он слегка похлопал одеяло ладонью, не отрывая взгляда от Арсения, – кровати, бормочешь о тенях, о красках, обо мне, бредишь, ты сжимаешь пальцы, хватаешь несуществующую кисть, облизываешь губы… как сейчас. То затихаешь, то снова… а под утро почти стонешь. Мечешься, умоляешь… Чтобы у тебя получилось. Она тебя измучила, эта картина, да?
Последнее было сказано почти заботливо. Он хорошо играл.
Арсений, ощущая, что не в силах оторвать взгляда от лица маньяка, медленно отступил, наткнулся на табуретку. Сел не глядя.
– Должен признаться… – пересохший язык с трудом ворочал слова, и оттого получалось невнятно, – я польщён. И за чем ты больше всего любишь наблюдать, а? Если хочешь, я могу раздеваться на камеру в следующий раз. Мне не сложно, а если тебе так нравится…
– Ты забываешься, марионетка. – Маньяк откинулся на спинку кровати и теперь сидел в три четверти к нему. Но взгляда не спускал. Вцепился им жадно. Выжидающе. – Мне стоит только пожелать, и ты окажешься не более чем сломанной куклой.