Случилось так, что хозяйка дома, где я жил, служила одно время горничной, а может быть, нянькой в семействе епископа – ского, а совсем недавно вышла замуж и, как говорится, устроилась. В городишке, таком как Б—, человек достоин уважения за то, что когда-то жил в столь именитой семье, и моя добрая хозяйка мнила о себе куда больше, нежели, по моему мнению, следовало. «Милорд сказал то, милорд поступил так, как нужен он парламенту, как необходим в Оксфорде» – вот что составляло предмет ее всегдашних разговоров. Всю эту болтовню я спокойно терпел – я был слишком добродушен, чтобы откровенно смеяться над кем бы то ни было, и вполне понимал говорливость старой служанки. Однако ей, видно, показалось, что я недостаточно восхищен личностью епископа, и, то ли из желания наказать мое безразличие, то ли по чистой случайности, она однажды передала мне разговор, частью до меня касавшийся. На днях она была во дворце епископа, дабы засвидетельствовать свое почтение его семье. Обед к тому времени закончился, и ее допустили в залу. Повествуя о том, как ведется ее хозяйство, она мельком упомянула, что сдает комнату. Услышав это, сей добрый епископ не преминул предостеречь хозяйку касательно выбора постояльцев. «Ты должна помнить, Бетти, – сказал он, – что через местность нашу проходит дорога, ведущая в Хед, так что для множества ирландских мошенников, бегущих от долгов в Англию, а также для множества английских мошенников, бегущих от долгов на остров Мэн, наш город служит временным прибежищем». Совет конечно же не был лишен оснований, но предназначался, разумеется, для самой миссис Бетти, и вряд ли ей следовало сообщать об этом мне. Далее рассказ ее стал еще более неприятным. «О милорд, – отвечала хозяйка (передаю разговор с ее слов), – я вовсе не думаю, что этот молодой джентльмен – мошенник, потому что…» – «Значит, вы не думаете, что я мошенник? – с негодованием оборвал я ее. – Что ж, я избавлю вас от труда размышлять над этим». И с такими словами я немедля собрался в путь. Хозяйка, казалось, готова была уже уступить, но, видимо, мое презрительное и резкое замечание по поводу ученого прелата, в свою очередь, возмутило ее, примирение было теперь невозможно. Меня особенно задело то, что епископ с подозрением отзывается о людях, которых никогда не видел, и я решил объясниться с ним по-гречески, дабы тем самым доказать, что я не мошенник, а заодно (как надеялся) заставить епископа отвечать мне на том же языке – ведь хоть я и не так богат, как его преосвященство, но сумел бы показать свое превосходство над ним, уж по крайней мере в греческом. Однако, по рассуждении, я отказался от этой мальчишеской затеи: епископ вполне был вправе дать своей бывшей служанке такой совет, не предполагая, что она доведет его до моего сведения; к тому же грубый ум миссис Бетти, благодаря которому я и узнал об этом разговоре, мог исказить действительные слова почтенного епископа и придать им окраску, более характерную для ее собственного образа мыслей.
В тот же час оставил я свое жилище, и это обернулось для меня очень скверно – живя в разных гостиницах, я очень быстро потратил много денег и через две недели вынужден был очень сократить свои расходы: я ел уже только раз в день. К тому же постоянное движение и горный воздух будили во мне острый аппетит, и я сильно страдал от столь жалкой диеты, ведь единственной пищей, которую я мог бы осмелиться заказать, были кофе или чай. Но даже от этого нужда заставила вскоре отказаться, и почти все то время, что оставался я в Уэльсе, мне приходилось кормиться лишь ягодами смородины, шиповника или боярышника. Время от времени я пользовался гостеприимством местных жителей, коим оказывал небольшие услуги. Мне доводилось писать деловые письма для крестьян, имеющих родню в Ливерпуле и Лондоне, или же, что бывало чаще, письма любовные от служанок, живших в Шрусбери или других городках на английской границе. Каждое подобное письмецо доставляло моим скромным друзьям огромное удовольствие, и потому ко мне относились с радушием. В особенности мне памятны те дни, что я провел в деревушке Ллан-и-Стайндв (или что-то в этом роде), расположенной в глубине Мерионетшира, где на три дня я был с большой добротой по-братски принят молодой семьей. Семейство их в тот момент состояло из четырех сестер и трех братьев, уже взрослых, отличавшихся необыкновенным изяществом и деликатностью манер. Не припомню, чтобы я когда-либо видел в хижине подобную красоту, природную воспитанность и утонченность, кроме как раза два в Уэстморленде и Девоншире. Все они говорили по-английски – что не так уж часто умеют жители уголков, отдаленных от большой дороги. Здесь я первым делом написал для одного из братьев, моряка английского военного флота, письмо, касавшееся его призовых денег, а затем, тайком, пару любовных писем для двух его сестер. Обе они были хороши собой, а одна – необычайно прелестна. То и дело краснея от смущения, они не столько диктовали мне, сколько высказывали общие пожелания, что именно писать, и не требовалось особой проницательности, чтобы разгадать их просьбу – выразить в письме много чувства, не нарушая при этом девичьей гордости. Я старался выбирать выражения так, чтобы сочеталось и то и другое, и девушки были несказанно рады, глядя, как легко я угадываю и переношу на бумагу их мысли, и (по простоте своей) дивились этой моей способности. В каждой семье положение гостя определяется отношением к нему женщин. Помимо того что я, к общему удовольствию, выполнял обязанности доверенного секретаря, мне не составляло труда развлечь хозяев разговором, и они так сердечно уговаривали меня остаться, что отказываться мне вовсе не хотелось. Спал я на одной постели с братьями, ибо единственная свободная кровать находилась в спальне девушек; во всем остальном ко мне относились с уважением, которым не часто балуют людей с тощими кошельками, – по-видимому, ученость моя казалась хозяевам достаточным свидетельством знатного моего происхождения. Так прожил я три дня и большую часть четвертого, и, судя по доброте, с какой относились они ко мне, я мог бы оставаться там и поныне, если бы их власть соответствовала их воле. Следующим утром, однако, за завтраком по лицам хозяев я понял, что предстоит неприятный разговор, и действительно, один из братьев объяснил мне, что за день до моего приезда их родители отправились в Карнарвон на ежегодное собрание методистов и сегодня должны вернуться. И «если они не будут так вежливы, как следовало бы», он просил меня от имени всех молодых не обижаться. Родители возвратились. По их недовольным лицам и «Dym Sassenach» («не говорим по-английски») в ответ на все мои обращения я понял, как обстоит дело, и, нежно попрощавшись с моими добрыми молодыми хозяевами, двинулся в путь. Хотя они рьяно пытались отстоять меня перед родителями и не раз извинялись за стариков, говоря, что «так они всегда», однако я прекрасно видел, что талант мой писать любовные записки так же мало возвышает меня в глазах мрачных валлийских методистов преклонных лет, как и умение сочинять на греческом сапфические или алкеевы стихи[20]. Задержись я в этом доме, и все гостеприимство, которым с искренней любезностью дарили меня мои юные друзья, обернулось бы, из-за столь явной предубежденности родителей, вынужденным милосердием. Безусловно прав мистер Шелли в своем рассуждении о старости: если только ей не противостоят мощные внутренние силы, она развращает и губит искреннюю доброту человеческого сердца.
Вскоре после описанных событий мне удалось (некоторым способом, о коем за недостатком места умолчу) перебраться в Лондон. Здесь наступила самая суровая пора моих долгих страданий и, говоря без преувеличения, моих смертных мук. Шестнадцать недель я то больше, то меньше терпел жесточайшие терзания голода; я испытал самые горькие мучения, какие только может пережить человек. Не стану без нужды огорчать читателя подробностями того, что я перенес, – ведь столь печальная участь, выпавшая на долю самого тяжкого грешника, даже в пересказе не может не вызвать у публики скорбную жалость, мучительную для человеческого сердца, от природы доброго. Сейчас скажу, что поддерживали меня, да и то не всякий день, только несколько кусочков хлеба; их оставлял мне на столе один человек (считавший меня больным и не подозревавший о крайней нужде моей). В ранний период моих страданий – в Уэльсе часто, в Лондоне первые два месяца всегда – я был бездомным, мне редко доводилось спать под крышею; думаю, что именно благодаря постоянному пребыванию на воздухе я не умер от мучений; но позже, когда погода сделалась холодною и суровою и когда от долгих лишений меня стала одолевать болезненная слабость, безусловным счастием явилось то, что человек, с чьего стола я кормился, позволил мне оставаться на ночь в огромном и пустом доме, который он снимал. Я называю его пустым, потому что в доме этом не было ни слуг, ни постояльцев, не было и мебели, за исключением стола и нескольких стульев. Однако, осматривая новое жилище, я неожиданно нашел в нем еще одного обитателя – бедную и брошенную всеми девочку лет десяти. Она, кажется, сильно голодала и потому выглядела гораздо старше. Несчастное дитя поведало мне, как уже многие месяцы живет здесь в совершенном одиночестве; бедняжка несказанно обрадовалась, узнав, что отныне я буду делить с нею страшные ночные часы. Дом был велик, и по ночам его просторные комнаты, свободные от мебели, а также пустынные лестницы наполнялись гулким эхом крысиной возни, и бедное дитя, терпевшее телесные муки недоедания и холода, вообразило, будто бы дом населен привидениями, отчего, казалось, страдало еще сильнее. Я обещал девочке защиту от всех призраков, но, увы, большего предложить ей не мог. Мы спали на полу, подложив под головы связки богом проклятых судейских бумаг, а покрывалом служило нам нечто вроде большого кучерского плаща. Вскоре, однако, мы обнаружили на чердаке старый чехол для дивана, маленький кусок ковра и прочее тряпье, которое пусть немного, но все же согревало нас. Несчастная девочка прижималась ко мне, спасаясь от холода и призрачных врагов своих. И в дни, когда болезнь тяготила меня меньше обычного, я обнимал бедняжку, и та, почувствовав тепло, наконец засыпала. Я же не мог сомкнуть глаз, ибо в последние два месяца сон чаще всего приходил ко мне днем, когда меня охватывали приступы внезапной дремоты. Однако я предпочел бы вовсе не спать: мало того что сновидения мои были тягостны (и едва ли не столь же ужасны, как те, что порождал опиум, – о них я скажу позже), спал я так тревожно, что порою казалось мне, будто бы слышу свои же стоны, и от звуков собственного голоса просыпался. В то время меня преследовало, едва я начинал дремать, отвратительное ощущение, которое затем не раз возвращалось: что-то наподобие судорог охватывало мое нутро (вероятно, желудок), и мне приходилось резко разгибать ноги, дабы избавиться от боли. Лишь только начинал я забываться, как боль пронзала меня с новою силою, и я вскакивал, чтобы затем в изнеможении заснуть до следующего приступа. Между тем я все более слабел и потому постоянно то засыпал, то просыпался. Бывали дни, когда хозяин дома неожиданно и очень рано наведывался к нам; и иногда он приходил после десяти, иногда совсем не приходил. В постоянном страхе перед судебным приставом хозяин наш, совершенствуя мето́ду Кромвеля[21], ночевал всякий раз в разных концах Лондона; более того, я часто замечал, как он, прежде чем отозваться на стук в дверь, разглядывал посетителя через потайное оконце. Завтракал он в одиночестве, поскольку чай его оснащался таким образом, что допустить присутствие за столом второго лица было бы затруднительно. Весь съедобный matériel[22] состоял чаще всего из булочки или нескольких сухариков, которые покупал он по дороге из очередного своего пристанища. Но даже вздумай хозяин созвать к столу гостей, то, как я ему однажды шутливо заметил, он поставил бы (во всяком случае, не посадил бы) их, говоря философически, в отношения последовательности, а не в отношения сосуществования, то есть в порядке временном, а не пространственном. Во время завтрака я обычно находил какой-либо предлог, дабы неторопливо войти, и с напускным безразличием прибирал остатки трапезы; впрочем, случалось и так, что мне ничего не доставалось. Нельзя сказать, что, поступая подобным образом, я обкрадывал этого человека, скорее же я просто вынуждал его (как хотелось бы верить) время от времени посылать за лишним сухариком, столь необходимым для пропитания бедной девочки – ее никогда не впускали в хозяйский кабинет (если можно так назвать хранилище пергаментов, судебных бумаг и т. д.), который был для нее комнатой Синей Бороды. Около шести хозяин запирал дверь своего хранилища и отправлялся обедать, и в тот день мы его больше не видали. Я никак не мог понять, была ли девочка незаконнорожденной дочерью мистера – или же просто прислугой в доме; она и сама не знала этого, но обращались с ней как со служанкой. Как только мистер – появлялся, она спускалась вниз и принималась чистить его костюм, туфли и прочее. И кроме тех случаев, когда ее посылали куда-нибудь с поручением, она по целым часам оставалась в мрачном Тартаре кухни и не видела света до той поры, пока не раздавался мой долгожданный стук в дверь, тогда я слышал, как торопливо, дрожащими ножками бежит она открывать. О дневных занятиях девочки я знал не более того, что она осмеливалась рассказывать мне по вечерам, ведь как только наступало время хозяйских трудов, я старался покинуть дом, понимая, что присутствие мое нежелательно, и допоздна просиживал в парках или же слонялся по улицам.