— Для старого Трефила, что бедней, то милей. Ну-ка, наряжайтесь, не лихим, а добрым человеком послано!
А по нижегородской земле молва пошла о том, что в заволжских лесах разбойная ватага дурит, у купцов да господ казну отнимает. Сам барин Завирай-Собакин рассказывал, как из пистолета семерых удальцов повалил, а из леса вышло опять же семеро, подобрать своих убитых товарищей. Проскакала по лесным дорогам челядь приказная, губернаторская со стражниками, но разбойной шайки и духу не было. Одна баба-бобылка у скита кержацкого подолгу сына Евлаху с отхожего промысла поджидала и, не успевши на него наглядеться, порадоваться, опять в долгий путь провожала.
Нет, не пропадала у Макриды дума тоскливая о Евлахе-плотнике. Каждодневно молилась она за здравие раба божия Евлампия и келейницам о том же наказывала. Часовенку над святым ключом разукрасила и дорогими иконами обставила, а на крыше засиял вдруг тяжелый золоченый крест. Сюда, в часовенку Евлахину, полюбила она ходить, одна-одинешенька, помолиться да подумать. Придет, а молитва не получается, и шепчут губы сами собой все что-то такое бесовское: «Все-то его руками сделано, его острым топориком рублено-тесано! И где ты теперь, сокол гордый да супротивный мой! Черен волосом, темен лицом, да бела, чиста, видно, совесть твоя. Разбойник, богохульник, а милее и дороже никого на свете нет!»
Вот так как-то пришла игуменья помолиться в часовенку, но молитва опять на ум не шла, не ладилась. Стоя перед иконами, уронила келейница две-три слезинки да и позадумалась. Надолго задумалась. Тут и завладела затворницей дума неотвязная, неуступчивая, что боль-тоска из сердца ее улетучится, если запоет она песню хорошую о своем любимом Евлахе плотнике. А он, сокол сизый, заслышав ту песню, призывную, сразу обиду забудет, простит и вернется к ней в келейку.
Тропинкой через рощу цветущей черемухи возвращалась игуменья в кельи и пела песню-раскаяние о том, что напрасно сменяла она бескорыстную любовь на богатство сонного скита с ненавистными дурами-келейницами!
Ты детинушка, сорвиголовушка,
Ты зачем пропал и меня забыл,
Ах, куда пропал, непокорный мой,
Аль совсем забыл, как меня любил?
Ты вернись ко мне, сокол сизый мой,
И склони свою непокорную,
Непокорную буйну голову
На мою ли на грудь белую!
Ох, как постылы ей стали и скит, и келейницы, и моления! Как счастливо бы жили они с Евлахой, на радость и удивление всем добрым людям:
…И что за парочка! Чья сударушка
С милым сердцу идет рука об руку?
То ли муж с женой, то ли брат с сестрой,
То ли сизый сокол с соколихою?
Так с песней и пришла она в свой скит. Игуменья сняла с головы свой черный платок и, плавно помахивая им вокруг, пела и пела, со странной удалью в движениях, со слезами в голосе.
— Мать Макрида мирскую песню запела!
Закудахтали келейницы и в страхе попрятались в свои норки. «В игуменью Макриду бес вселился. Надо скрывать эту беду от никонианских церковников. Пусть никто со стороны не ведает о том, что случилось в прославленной святостью кержацкой обители!» Так решили староверские попы и начетчики, столпы благочестия. И всем келейницам о том молчать наказали, под страхом епитимьи, самой жестокой и изнурительной. И лечили игуменью от наваждения бесовского разными снадобьями да молитвами. Потом старца Трефилия на помогу позвали. Приплелся старик, поговорил с игуменьей ласково и по разброду в мыслях да по жуткому огоньку во взгляде ее сразу смекнул, что от тоски по Евлахе-плотнику келейница разумом тронулась. «Травами да наговорами в таком деле не поможешь!» Так отшельник Трефил сказал и застучал подожком по лесным дорогам, шагая в глубину кержацких лесов «енералова сына» разыскивать.
А в скиту кержацком беспорядок и смятение. Игуменья Макрида то пела, то плакала да тайком в часовню ходила. Вот как-то одним вечером счастливым она опять туда ушла, не молиться — о милом горевать. Молча постояла на коленях перед иконами, слушая, как нежно родничок журчит и ласточки под крышей разговаривают. А сердце в груди тук да тук, словно на волю просится. Вдруг позади в часовню тень вошла, и стало сумрачно. Оглянулась игуменья и замерла, не веря глазам своим. В радостном испуге глядела она на Евлаху-плотника. Отхлынула кровь от больной головушки, от лица белого, а сердце застучало добольна, будто что недоброе вон выталкивало. Не запела игуменья и не заплакала, потому что со счастьем возвращался и рассудок к ней. Только и молвила:
— Соколик ты мой!
В ту светлую летнюю ночь, когда заря с зарею сходится, опять поражены были келейницы скита кержацкого. Вернулась игуменья из часовенки без песен и слез, молчаливая и строгая. Это была прежняя Макрида, во взгляде ее и в голосе все снова узнали властную игуменью. Только недолго радовались кержаки-староверы благополучию скита у святого ключа. Ушла, пропала игуменья Макрида из тихой своей обители, незнамо куда, без весточки и следа. Прошла было молва о том, что пробирались в ту пору по дороге в глубину лесную кержацкую молодец-богатырь с молодухой-красой, ликом светлые да радостные, на диво встречным путникам:
И что за парочка? Чья сударушка
С милым сердцу идет рука об руку?
То ли муж с женой, то ли брат с сестрой,
То ли сизый сокол с соколихою?
Но староверские столпы, попы да начетчики ту молву скоро заглушили, над кержацкой обителью другую игуменью поставили, а про Макриду сами молчали и другим заказали под страхом всяких немилостей, божьих и человеческих. Так и притихла людская молва. Но скоро там, где реки Керженец да Узола начинаются, как гриб, выросло в сердце леса жилье сосновое. Хозяин сам-друг с хозяйкой раскорчевали поляну-полюшко, жито да лен посеяли и медвежий тот угол обжили. Шибко не богатели, а деток нажили. А детский голосок в лесной глуши — слаще пенья соловьиного, милее всякой музыки. Для детей — где родился, там и родина. Детки и родителей к одному месту приноравливают. То место, обжитое урочище, долго прозывалось кулигой Макридиной, пока не выросла тут деревня с тем же названием.
Доброго старика Трефила люди тоже не забыли, не обидели. Полюбилась им зимница Трефилова, стали жаться да селиться по соседству с ней, а поселение назвали Трефилихой. На том же ручье почти два века стояла часовня Евлахина. Ее смолистые стены и кровля долго не поддавалась непогоде и времени. Лет, чай, сорок назад сломал ее один дошлый мужик на дрова, а подугольные камни увез под новую избу.
И кельи скитские в те же годы порушились. На их месте теперь березняк вымахал. Земляника-ягода высыпала, белые грибы повыскакали, звери лесные да птицы обжились. По зимним вечерам тем урочищем кумушка-лиса полюбила проходить, то бойко, как плясунья, по сторонам поглядывая, то важно и степенно, как игуменья.
Сказ про воеводу Хороброго
Мимо озера Светлояра, что навеки сокрыло Китеж-град, бежит речка потайная, родниковая, змейкой извивается. Подземная вода здесь на свет просится, зыбучие берега куполом выпячивает, прорываясь родниками да ключиками. В старину так и говорили:
— Это татарина Кибелека с войском от святой воды распучило! — И ставили люди у тех зыбунов и родничков кресты можжевеловые либо махонькие часовенки с иконками, на смолистых столбиках. И сейчас еще сохранились по той речке такие немудреные памятнички вековой старины. Да осталось еще сказание о том, как хана Кибелека с воинами от градкитежской воды распучило.