Уинтергрин протянул аналог руки и настроил «радиоприемник» на себя, заблокировав безумный оркестр внешней Вселенной на молчаливую пока что волну собственного организма, на Вселенную внутри себя. Потому что это был единственный выход для ума, стремящегося избежать хаоса.
Он настраивал, приспосабливал, форсировал, боролся; он чувствовал, как его мозг наталкивается на какую-то перегородку толщиной всего лишь с атом. Он бился об эту перегородку, эту призрачную мембрану, отделяющую его ум от организма, и пленка растягивалась, колебалась, выгибалась, делалась все тоньше и наконец порвалась. Как Алиса, шагнувшая в Зазеркалье, аналог его тела проник внутрь организма Гарри Уинтергрина.
Он оказался внутри самого себя.
Это был мир, где удивительное соседствовало с тошнотворным, величественное с нелепым. Сознание Уинтергрина, которое его же собственный ум рассматривал как нечто внешнее, оказалось среди широкой сети пульсирующих артерий, похожих на чудовищную систему путей-дорог. Потом это сравнение материализовалось: да, это и было разветвление дорог, по которому мчался Уинтергрин вместе со своими непонятными попутчиками. Из туго набитых сумок кто-то сыпал в стремительный транспорт всякую всячину: гормоны, шлаки, питательные вещества. Белые кровяные шарики летели мимо, как лихие таксисты, а красные проплывали не торопясь, как ландо с солидными бюргерами. Машины спешили по своим делам и застревали на перекрестках точно так же, как городской транспорт в час пик. Уинтергрин маневрировал в этом потоке, разыскивая нечто, неведомое ему самому.
Сделав левый поворот, он пересек три улицы, потом свернул вправо и подъехал к лимфатическому узлу. Тут-то он и увидел их — нагромождение белых клеток, напоминающих дикую автомобильную аварию. Навстречу ему мчался мотоцикл.
На лице одетого в черную кожаную куртку мотоциклиста выделялись только горящие, налитые кровью глаза. Куртку наискось перечеркивала красная надпись: «Раковый легион».
Выкрикнув ругательство, Уинтергрин направил свой автомобиль прямо на мотоциклиста. Он знал теперь, что перед ним раковая опухоль, карцинома.
Бах! Тр-р-рах! В-ж-ж-жик! Авто Уинтергрина разнесло мотоциклиста вдребезги, а седок взорвался, оставив после себя лишь тучу черной пыли.
Теперь Уинтергрин носился вверх и вниз по дорогам кровеносной системы, он мчался по артериям, колесил по венам, с трудом пробирался по капиллярам. Он искал одетых в черное мотоциклистов — членов ракового легиона — и беспощадно давил их колесами, обращая в прах.
Вот он оказался в темных, сырых зарослях своих легких, на белоснежном коне, с копьем-молнией в руке. Из-за сучковатых ветвей и растущих на них воздушных мешков выползали шипящие черные драконы, мелькали их красные языки, а глаза полыхали пламенем. Пришпорив коня, Уинтергрин пронзил копьем одного, потом другого, третьего монстра — и так до тех пор, пока не освободил лес от этих ползучих гадов.
А вот он облетает на самолете какую-то широкую, влажную пещеру, а над ним неясными громадами высятся внутренние органы. Под ними — бесконечная равнина блестящего, скользкого кишечника.
Внезапно из-за прикрытия огромного, пульсирующего сердца появляется звено черных истребителей с огромными кроваво-красными «Р» на крыльях и фюзеляжах. С воем они пикируют на Уинтергрина.
Мотор взревел, и Гарри рванул вверх, готовый к битве. Выписывая немыслимые виражи, он поливал противников огнем, пока наконец они не начали, — по одному, потом пачками, — падать и взрываться внизу, в области кишечника.
Со всех сторон Уинтергрина атаковал самый разный неприятель, принявший тысячу обличий: здесь были драконы и мотоциклисты, самолеты и морские чудища, солдаты и змеи, тигры и ракеты. Но вся эта нечисть была либо черной, либо красной. Черный цвет намекал на полное забвение после смерти, красный был цветом крови. Этой пакостью — злокачественными опухолями в разных ролях — кишели кровеносные сосуды, легкие, селезенка, грудная клетка и мочевой пузырь. Они проникли всюду, воители ракового легиона.
Но и Уинтергрин не отставал в перевоплощениях: он был шофером, рыцарем, пилотом, водолазом. солдатом и даже погонщиком слонов. С мрачным и диким злорадством он уничтожал своих врагов, покрывая поля сражения мертвыми, обращенными в прах карциномами.
Он дрался, боролся, воевал до тех пор, пока…
Пока наконец не увидел себя стоящим по колено в желудочном соке, который омывал стены сырой, вонючей пещеры, оказавшейся его собственным желудком. И тут на него двинулась, хрустя суставами, членистоногая тварь: это был чудовищный черный краб с кроваво-красными глазами, квадратный и приземистый. Щелкая своими сочленениями, краб двигался прямо на него, пересекая желудок. Выждав момент, Уинтергрин хищно осклабился и, высоко подпрыгнув, оказался на спине краба. Черный панцирь затрещал.
Краб лопнул под его тяжестью, как огромная, сухая тыква, колючая снаружи и полая внутри. Чудище рассыпалось на тысячи мелких осколков.
Уинтергрин остался один, наконец-то один. Он победил их всех, до самой последней гадости. Опухолей больше не существовало.
Затерянный в собственных внутренностях, стоял Уинтергрин-победитель, ищущий новых врагов, жаждущий лекарств, мечтающий о возвращении на волю.
Он ждет этого уже очень давно…
Если вы попадете в самый лучший в мире санаторий, вы услышите там о Гарри Уинтергрине, том самом Уинтергрине, который добился всего: он стал отвратительно богатым, он делал Добро, он оставил свои следы на Тропе Времени. Он же ухитрился проникнуть внутрь собственного организма, воевать там с раковыми опухолями и победить.
С тех пор он не может оттуда выбраться.
Роджер Желязны
Аутодафе
Помню, как сейчас, жаркое солнце на Плаз де Аутос, крики торговцев прохладительными напитками, ярусы, набитые людьми, напротив меня, на солнечной стороне арены, впадинами на горящих лицах — солнечные очки.
Помню, как сейчас, краски: красные, голубые и желтые; и запахи — среди них неизменно присутствующий острый запах бензиновых паров.
Помню, как сейчас, тот день, день с солнцем, высоко стоявшим в небе в созвездии Овна, сверкающим в расцвете года. Вспоминаю семенящую походку качальщиков, с откинутыми назад головами, машущих руками, с ослепительно белыми Зубами между смеющимися губами, с расшитыми тряпками, похожими на цветастые хвосты, торчащими из задних карманов их комбинезонов; и трубы я вспоминаю рев труб из репродукторов, возникающий и смолкающий, снова и снова, и наконец одну сверкающую, окончательную ноту, тянущуюся, чтобы потрясти слух и сердце своей безграничной мощью, своим пафосом.
Затем молчание.
Я вижу это сегодня так же, как тогда, давным-давно… Он вышел на арену, и поднявшийся крик потряс даже голубое небо над белыми мраморными колоннами:
«Виват! Машидор! Виват! Машидор!»
Я вспоминаю его лицо — темное, печальное и мудрое.
И челюсть и нос его были длинными, и смех его был подобен вою ветра, и движения его были подобны музыке терамина и барабана. Его комбинезон голубой и шелковый — был прошит золотой ниткой и украшен черной тесьмой. Его жакет был покрыт бусинками, и на груди, плечах, спине сверкали блестящие пластинки.
Его губы скривились в усмешке человека, познавшего славу и владеющего мощью, которая славу ему еще принесет.
Он продвинулся, повернулся вокруг, не защищая глаза от солнца.
Он был выше солнца. Он был Маноло Стиллете Дос Мюэртос, сильнейший машидор, когда-либо виденный миром, с черными сапогами на ногах, с поршнями в икрах, с пальцами микрометрической точности, ореолом черных локонов вокруг головы и ангелом смерти в правой руке, в центре испещренного пятнами смазки круга истины.
Он помахал рукой, и крик стал нарастать снова:
«Маноло! Маноло! Дос Мюэртос! Дос Мюэртос!»
После двух лет отсутствия на арене он выбрал этот день, юбилей его смерти и ухода, чтобы вернуться, — ибо в его крови были бензин и спирт, а его сердце — отполированный насос, звенящий от желания и смелости. Он два раза умирал на арене, и два раза врачи воскрешали его. После второй смерти он ушел на покой, кое-кто говорил — потому, что узнал страх. Но этого не могло быть.