Но тут с улицы донесся шум. Непонятный. Кошка, что ли? Да нет, не кошка. Вот опять. Странный шум заставил меня вылезти из кровати, подойти к окну и чуть-чуть раздвинуть шторы. Сперва я ничего не увидел, но потом разглядел. Мужчина. Нет, мальчик. Маленький. И что в этакую пору маленький мальчик делает на улице? Где его родители? Да он никак в пижаме? Точно. Красные штанишки, черная курточка с белыми рукавами. Я прижался носом к стеклу. Да это же Брайан Килдуфф. Тот самый мальчик, что приходил на беседу с Томом. Что он задумал? Наклонялся. Что-то достал из кармана. Ножик, что ли? Ножик. В лунном свете я разглядел желтый перочинный ножик. Мальчик раскрыл лезвие. Затем подошел к машине Тома и поочередно проткнул все четыре покрышки, от чего машина сначала осела набок, потом выровнялась. Мальчик, явно довольный содеянным, посмотрел на дом, лицо его было безмятежно.
Я отпрянул за штору, а когда решился вновь выглянуть, босой мальчик, свершив злодеяние, по улице бежал домой. Я лег в постель, не зная, что и думать.
Нет, вранье. Я знал, что думать. Только не мог себя заставить.
Как и в тот раз, когда беднягу Лондиграна услали в Корк. Перед сном Том раздевался, и на плече его я увидел здоровенный синяк, багровый по краям, зеленоватый в середке, очень заметный на бледной коже.
Я не проронил ни слова.
А теперь меня поедом ест вина.
Вина. Вина, вина, вина.
Она так сильна, что я начинаю понимать своего бедного, сожранного депрессией отца, который однажды утром решил, что именно сегодня отправится на пляж Карраклоу, именно сегодня простится с близкими, именно сегодня одного из нас утянет под воду и, когда ребенок обессилет, поплывет к Кале, не надеясь доплыть живым.
Она так сильна, что в последние годы бывают минуты, когда я думаю, а не пойти ли мне на пляж Карраклоу и со всем этим покончить.
Глава 11
2007
Ханна была удивительно жизнерадостна в тот день, когда ее поместили в лечебницу для больных с прогрессирующей деменцией. Тогда у нее был период относительного просветления, но в том-то и коварство этого недуга, что иногда он, словно великодушный хозяин, дает короткую передышку жертве, и та обретает почти прежний облик. Ты уж думаешь — напасть миновала, но потом вдруг во время вполне разумной беседы тучи сгущаются и сестра смотрит на тебя как на чужака, вторгшегося в ее дом. «Ты кто такой? — вопит она, вцепившись в подлокотники кресла. — Чего тебе надо? Пошел вон!» И на недели, а то и месяцы разум ее погружается во тьму.
На кого она кричит? — гадал я. На меня или свой недуг?
Началось это в 2001-м, всего через год после смерти Кристиана, когда Ханна вдруг стала забывать имена и лица, но болезнь пока медлила. А потом, незадолго до Рождества 2003-го, покатилась снежным комом с горы: оплошности на работе, взыскания, и непосредственная начальница уже выискивала способ уволить сестру, невзирая на годы ее беспорочной службы. Наконец Ханна допустила жуткий промах, из-за которого банк потерял десятки тысяч евро, я ее не только мгновенно уволили, но чуть было не завели уголовное дело. Джонас первым забил тревогу и повез мать в университетскую клинику, где несколько месяцев группа врачей ее обследовала: просили заполнить разные анкеты с кучей нелепых, часто повторяющихся вопросов, проводили тесты памяти и языковые игры, раздражавшие Ханну. Я себя чувствую пятилетней, говорила она. Ей сделали анализы крови и УЗИ головного мозга, проверили уровень кальция, изучили ее меню на предмет нехватки витаминов. В результате был поставлен диагноз, означавший начало медленного конца. Ханна, надо сказать, держалась молодцом; порой казалось, больше всего она озабочена тем, чтобы реабилитироваться перед банком и поставить на место начальницу, хотя, возможно, этой пирровой победой прикрывала свой страх.
Еще несколько лет Ханна оставалась дома, живя на пособие службы здравоохранения и литературные гонорары Джонаса, и мы наняли ей сиделку — молодую француженку, выказавшую невероятное терпение и доброту. Эйдан, конечно, тоже помогал, переводя деньги на счет брата, и временами навещал мать, но об этом я узнавал лишь после его отъезда.
— Разве он тебе не звонил? — спрашивал Джонас, изображая наивность.
Я качал головой:
— Нет.
— Говорил, позвонит.
— Однако не позвонил.
— Ну не знаю.
Если честно, из-за этого я больше не переживал. За всю жизнь я Эйдана ничем не обидел, но раз ему угодно так себя вести — его дело. У меня есть заботы поважнее.
А потом ситуация приняла скверный оборот. Французская сиделка, храни ее Господь, подверглась нападению, получив перелом запястья, и мы решили, что настало время Ханне покинуть Грейндж-роуд и перебраться в лечебницу, где ей обеспечат пригляд и необходимый уход.
Сестра прекрасно понимала, что происходит, она со всем согласилась и подписала нужные бумаги. Недели две состояние ее было на удивление хорошим, и нам не пришлось понуждать ее к переезду. Ей исполнилось всего сорок девять, и казалось жуткой несправедливостью, что судьба отняла у нее рассудок, когда она вполне могла прожить еще лет сорок, хотя врачи говорили, что с таким заболеванием это вряд ли возможно. Но я старался не думать о ее возможной смерти. Жизнь меня и так обобрала, не хватало еще лишиться любимой сестры.
До тех пор Джонас, несмотря на перемены в его жизни, обитал в родном доме. Успех пришел к нему рано, в двадцать один год, когда «Шатер» внезапно стал бестселлером, и племянник мой был желанным гостем на литературных фестивалях разных стран. Ему хотелось воспользоваться шансом и повидать мир, но с больной матерью дома это было затруднительно. Прежде он лишь раз покидал Ирландию — перед последним университетским курсом на три летних месяца съездил в Австралию, где в сиднейском районе Рокс работал барменом, но я знал, что он мечтает о путешествиях, тем более что их оплачивали издательства. Однако Джонас не предпринимал никаких действий, поскольку переезд Ханны его на самом деле чрезвычайно огорчал, но мы оба понимали, что так будет лучше, и я был уверен, что раз уж в награду за его талант жизнь распахнула ему свои объятия, мать не стала бы ему завидовать.
— У меня будет отдельная комната, да, Одран? — спросила Ханна, когда мы втроем ехали в лечебницу.
— Конечно, — сказал я. — Ты ее уже видела, не помнишь?
— Помню, помню. — Она отвернулась к окну. Мы проезжали мимо теренурской школы, и я углядел ребячий рой в пурпурно-черной форме, приливом накатывающий на регбийное поле. В шлемах с защитными каркасами мальчишки смахивали на ощерившихся волчат. Прошло уже больше года, как архиепископ Кордингтон убрал меня из школы, по которой я ужасно скучал. — Такая с сиреневыми обоями, да? А в углу кресло с царапиной на правой ножке.
— Мам, это твоя комната дома. — С переднего сиденья Джонас повернулся к матери: — Ваша с папой бывшая спальня.
— Так я о ней и говорю, — нахмурилась Ханна.
— Нет, ты спросила о комнате в лечебнице. Там стены светло-зеленые, на одной висит телевизор. Ты еще забеспокоилась, что он упадет и разобьется, помнишь?
Сестра покачала головой, словно не понимая, о чем речь.
— Одран, ты помнишь, как мы ходили в кино? — после долгого молчания спросила она. Мы ехали по Эбби-стрит, где раньше был кинотеатр «Адельфи». Многие киношки нашего детства сгинули: «Адельфи», «Карлтон» в начале О’Коннелл-стрит, «Экран» на Бридж-стрит. Последний и в свои лучшие времена был жутким свинарником: шагу не ступишь, чтобы не вляпаться в засохшую лужу кока-колы или не раздавить рассыпанный попкорн. Не уцелел даже «Маяк», в котором крутили зарубежные фильмы.
— Помню, — сказал я. В начале восьмидесятых, когда я уже был молодым священником, каждую среду мы ходили в кино, а после сеанса отмечались в закусочной «Капитан Америка». — Славное было время.
— Ты знаешь, Джонас, — Ханна толкнула сына в плечо, — после кино мы шли ужинать, хоть уже лопались от попкорна и фанты. Мы не пропускали ни одного фильма, правда, Одран?