- Не все так считают. Вот у Достоевского, например, в его "Братьях Карамазовых"... - возразила Софья Андреевна.
- Достоевский не совсем прав. Его нападки на революционеров нехороши. Он судит о них по внешности, не входя в их настроение, - ответил Толстой
- Лёвушка, неужели ты одобряешь революционеров? - всплеснула руками Софья Андреевна.
- Нет, я никогда не одобрял и не одобряю их. Насилие может породить лишь другое, ещё большее насилие, - убеждённо сказал Толстой. - Однако я не могу не понять революционеров. Революция состоит в замене худшего порядка лучшим, и замена эта не может совершиться без внутреннего потрясения. Замена же дурного порядка лучшим есть неизбежный и благотворный шаг вперёд человечества. В современных государствах революции неизбежны, и эти короли и императоры, помяните мое слово, еще насидятся по тюрьмам! У нас же, в России, это особенно ясно сейчас, когда мы, русские люди, болезненно чувствуем зло глупого, жестокого и лживого русского правительства, разоряющего и развращающего миллионы людей и начинающего уже вызывать русских людей на убийство друг друга.
- Лёвушка! - с укором проговорила Софья Андреевна. - Ты сам совершаешь жестокость, говоря так.
- Повторяю, никто не заставит меня молчать. И если тебе неприятны мои мысли, то я скорее расстанусь с тобой, Соня, чем с ними, - ответил Толстой, взглянув на неё.
- Лёвушка!.. - Софья Андреевна не нашлась, что сказать, и отвернулась от него.
- Ну, давайте прощаться, время вышло, - Гусев поднялся и взял свои вещи. - Слышите, снова стучат в дверь...
Все жильцы дома, все домашние окружили его и стали прощаться; у всех, от старых до малых, до детей и прислуги, было одно чувство уважения и любви к этому человеку, и более или менее сдерживаемое чувство негодования против виновников того, что совершалось над ним. Толстой ждал своего черёда. Подойдя, наконец, к Гусеву, он сказал:
- Я как-то написал на имя министра юстиции письмо, в котором просил заключить меня в острог и освободить оттуда всех моих последователей, так как я являюсь корнем всего движения. Ответа я, конечно, не получил... И вот ныне вас, доброго, мягкого, правдивого человека, врага всякого насилия, желающего служить всем и ничего не требующего себе, - вас хватают ночью, чтобы запереть в тифозную тюрьму и сослать в какое-то только тем известное ссылающим вас людям место, что оно считается ими самым неприятным для жизни... - Толстой вдруг осёкся и заплакал.
- Лев Николаевич, что вы, - Гусев неловко обнял его. - Уверяю вас, всё будет со мною хорошо.
- Я знаю, дорогой мой человек, что вы живёте тою духовной жизнью, при которой никакие внешние воздействия не могут лишить человека его истинного блага, - отвечал Толстой, тоже обнимая его. - Я плачу не от жалости, я плачу от умиления при виде твёрдости и весёлости, с которыми вы принимаете то, что случилось с вами, - блаженны страдающие за правду! Ступайте, а я обещаю, что сделаю всё, что в моих силах, для облегчения вашей участи.
***
После того как Гусева увезли, в доме установилось неловкое молчание; все избегали смотреть друг на друга, будто были в чём-то виноваты. Спать не хотелось: кое-как уложив детей, вся семья собралась у самовара. Софья Андреевна села во главе стола, Толстой - по правую сторону от неё.
Молчание стало тягостным, тогда Александра Львовна, любимица Толстого после смерти его старшей дочери Марии, сказала:
- Странно, что они не сделали обыск. Помнишь, папа (она сделала ударение на последнем слоге), как ты рассказывал об обыске в шестьдесят втором году?
На лицах домочадцев появились улыбки: это воспоминание было одним из забавных эпизодов семейной жизни.
- Расскажи ещё раз, папа, - попросила Александра Львовна. - У тебя это так смешно получается.
Толстой покачал головой.
- Расскажи, Лёвушка, - попросила и Софья Андреевна. - Сейчас это, правда, смешно, а тогда было не до смеха.
- Смешно это оттого что нелепо, оттого что чуждо обычной человеческой жизни, - сказал Толстой. - Такие нелепые чуждые жизни явления всегда вызывают сначала отторжение, а потом смех, - а эта история безобразна и комична от начала до конца.
Ко мне тогда приходили многие студенты университета, увлечённые моими идеями, - в Москве у нас было нечто вроде кружка, - они приезжали и сюда, в Ясную. И вот кому-то из полицейских чинов почудилось, что Толстой решил создать революционную организацию и уже выпускает подрывную литературу.
Тогда же нашёлся человек, который объявил желание следить за моими действиями графа Толстого и узнать моё отношение к студентам, приходившим ко мне: это был Михаил Шипов, бывший дворовый человек шефа жандармов князя Долгорукова. Под именем галицкого почётного гражданина Михаила Зимина он прибыл в Тулу, где вместо выполнения принятого на себя поручения, то есть слежки за мной, начал вести разгульную, нетрезвую жизнь, посещая гостиницы низшего разряда и дома терпимости, и, наконец, дошёл до такой крайности, что заложил часы своего товарища, другого секретного агента, приехавшего с ним, - и через этот поступок они поссорились и разошлись.
Обиженный товарищ пошёл к начальнику тульского жандармского управления и сообщил, что Шипов-Зимин болтливостью своею обнаружил секретное поручение, данное ему правительством, а именно - следить за действиями графа Толстого и за лицами, живущими в Ясной Поляне. Сам Шипов в Ясной ни разу не появился, а товарищ его ездил сюда два раза и вёл наблюдение, впрочем, без успеха.
- Я помню, как он прятался на липе, что стоит напротив крыльца, - вставила, улыбаясь, Софья Андреевна. - А когда мы его обнаружили, сказал, что залез на липу исключительно из уважения ко Льву Николаевичу, желая видеть великого писателя через окно в домашней обстановке. Он даже попросил, чтобы Лёвушка дал ему автограф или хотя бы волосок на память, - помнишь, Лёвушка?
Толстой кивнул:
- И вот, уличённый в недостойном поведении, Шипов был отослан обратно в Москву, а там, чтобы оправдаться, написал обширное лживое донесение о своих действиях, в котором утверждал, что в Ясной Поляне графом Толстым учреждена подпольная типография, где печатаются антиправительственные прокламации.
В жандармском отделении к донесению Шипова отнеслись со всей серьёзностью и снарядили специальную экспедицию к нам, в Ясную, для производства тщательнейшего обыска. Нас с Соней в то время не оказалось в имении, здесь были только моя тётка и сестра, но это жандармов не остановило: обыск продолжался два дня, - помимо Ясной были обысканы школы в Колпне и в Кривцове, мирового участка, которым я заправлял, и дома учителей.
Подпольную типографию искали так старательно, что взломали полы в конюшне, рыли ямы в саду в поисках подземного хода и даже закидывали невода в пруд, надеясь обнаружить спрятанный на дне шрифт, - видимо, такие подробности указал жандармам в своём донесении Шипов.
Все засмеялись, а Софья Андреевна подтвердила:
- Да, так и было. Вернувшись в Ясную, мы нашли здесь полный разгром.
- Ничего подозрительного жандармы не обнаружили; единственное, что могло привлечь их внимание, были несколько запрещённых в России книг и фотографические карточки Герцена и Огарева, подаренные мне в Лондоне, но всё это горничная Дуняша успела вынести в портфеле и спрятать в канаве, в которую жандармы, перерыв весь сад, не догадались заглянуть...
Это комическая сторона события, а безобразная заключается в том, - продолжал Толстой уже без улыбки, - что жандармами была прочитана вся моя переписка, найденная в доме, в том числе письма сугубо личного характера, а также мои дневники. Публичное оскорбление, которое мне было нанесено, требовало такого же публичного удовлетворения, поэтому я обратился к главному виновнику творимых в России безобразий - к царю. Я написал ему письмо с подробным изложением произошедшего, в частности, привел, слова жандарма, сказанные моей сестре, что он действует по высочайшему повелению, и что "каждый день мы можем снова приехать". Я написал царю, что считаю недостойным уверять его в незаслуженности нанесённого мне оскорбления. Все моё прошедшее, мои связи, моя открытая для всех деятельность могли бы доказать каждому интересующемуся мною, что я не мог быть заговорщиком, составителем прокламаций, убийцей или поджигателем.