Воображение его активно работало, перед мысленным взором проносились варианты быстрого улучшения материального положения; он мог бы справиться с этой задачей, как справлялся с другими, возникавшими во время работы в газете. Он прекрасно знал, как умеет действовать при необходимости; немного удачи, немного сосредоточенности, побольше изобретательности и усердия. Он писал с невероятной легкостью, уже в десять лет его ничто не могло остановить, к двадцати он обрел еще больше уверенности; во-первых, эта работа была его призванием, во вторых, он умел потакать слабостям публики. Без сомнения, существовало множество способов быстро заработать, он перебирал их в уме, откинувшись на спинку паркового стула и сцепив пальцы за затылком. Он размышлял о том, что любые способы были таковыми лишь для посторонних. Он знал, что сказанное подругой лишь осложняло ситуацию. Теперь он учитывал и то, как она сама оценивала их отношения, ведь она говорила о них в настоящем времени, открыто и прямо, она рассказала о своем разговоре с отцом, о встрече с сестрой.
– Наша семья – просто катастрофа! – воскликнула она.
Ему показалось, что на этот раз привычная тема была для нее особенно болезненной: бесчестье, принесенное отцом всей семье, его безумие, жестокость и слабость, надломленность матери, брошенной, ограбленной и беспомощной, совершенно неспособной справиться с домом, в котором они остались, смерть двух младших братьев – одного, фактически главы дома, в девятнадцать лет, от тифа (как потом выяснилось, он заразился в том местечке, куда они отправились на лето), а другого, радости семьи, кадета «Британии», утонувшего даже не в результате несчастного случая на море, а во время купания из-за внезапной судороги, поздней осенью, в паршивой речонке, на каникулах, проведенных в доме товарища из корабельной команды. А затем нелепое замужество Марианны, словно насмешка над судьбой: ее нынешняя плаксивость и разочарование, неопрятные дети, невыносимые жалобы, отвратительные гости – все это служило дополнительным подтверждением того, что фортуна отвернулась от них. Кейт детально, но с досадливым нетерпением описывала их всех, и для Деншера в этом состояла значительная часть ее очарования: она рассказывала о семье забавно, с юмористическими подробностями, а самое прелестное – она словно освобождалась от груза, в процессе рассказа преодолевая злокозненность судьбы. Она слишком рано и слишком близко увидела жестокий театр жизни, и она была слишком умна, чтобы смириться и принять неудачи как должное; поэтому в разговоре о семье она была жесткой и почти неженственной, используя фантастический и прекрасный язык гротеска. С самого начала их отношений между ними установилась прямота и простота разговора, едва ли не единственная простота, им доступная. Они могли что угодно думать о своем положении – по крайней мере, ничто не мешало им обсуждать его. Назвать все своими именами в разговоре наедине, конечно, в той мере откровенности, которую дозволял их вкус. В итоге в атмосфере постоянно чувствовалась некая недосказанность, и то, о чем они говорили, постепенно переставало служить лишь вопросом вкуса и подталкивало их дальше, когда в особые часы на плавучем островке их встреч они начинали верить, что находятся где-то далеко от привычного мира. Следует отметить, что молодой человек отдавал себе отчет в том, что именно Кейт выигрывала в большей степени от разыгрываемой ими иллюзии интимности. Ему все время казалось, что в ней больше жизни, и когда она с мрачной экзальтацией перечисляла тягостные несчастья своего дома – а ее состояние в этот момент точнее всего было бы назвать экзальтацией, – он ощущал, как мало драматизма было в серых буднях его собственной семьи. Естественно, во всем повествовании его занимал прежде всего характер ее отца, однако описание ее визита на Чёрк-стрит крайне мало давало ему для понимания этого персонажа. Если задать прямой вопрос: что именно сделал мистер Крой изначально для всей последующей цепи несчастий?
– Я не знаю… и не хочу знать. Мне лишь известно, что много лет назад, когда мне было пятнадцать, случилось что-то, сделавшее его невозможным. Я имею в виду – сначала невозможным для общества, а затем мало-помалу и для моей матери. Конечно, в то время мы ничего не знали, – объясняла Кейт, – но позднее узнали; и, что довольно странно, первой выяснила, что отец что-то сделал, моя сестра. Я помню, как одним холодным, сумрачным воскресным утром, когда над городом висел необычайно плотный туман, мы не пошли в церковь, и она буквально ворвалась ко мне в классную комнату, где я сидела у камина. В свете лампы я читала книгу по истории – если мы не шли в церковь, мы должны были читать что-нибудь историческое, – и внезапно сквозь туман, просочившийся в комнату, я услышала, как она сказала, будто между прочим: «Папа сделал нечто недостойное». Любопытно, что я сразу поверила ей и с тех пор всегда этому верила, хотя она мне ничего больше не сообщила – ни в чем заключался недостойный поступок, ни как она узнала о нем, ни что случилось с ним самим, ничего больше. У нас всегда было ощущение, что все происходящее всегда было связано именно с ним; так что стоило Марианне заявить, что она уверена, совершенно уверена в том, что узнала, этого было достаточно, я приняла ее слова без доказательств – это представлялось вполне естественным. Однако мы ни о чем не спрашивали маму – это тоже было естественным навыком, я просто никогда не упоминала об этом. Прошло довольно много времени, прежде чем мама сама, по собственной воле заговорила со мной на эту тему. Он уже долго был не с нами, и мы привыкли к его отсутствию. Должно быть, она опасалась, подозревала, что мне кое-что известно, и она решила, что лучше будет представить мне свою версию. Она начала так же резко, как Марианна: «Если ты слышала что-либо против твоего отца – я имею в виду что-либо сверх того, что он дурной человек, – запомни: все это абсолютная ложь». Так я получила подтверждение, что все было правдой, хотя, помнится, я ответила ей тогда, что, безусловно, понимаю, что все это ложь. Если бы она заявила, что все правда, чувство противоречия заставило бы меня яростно отрицать обвинения, которые я могла бы услышать в его адрес, полагаю, тем более яростно и настойчиво, чем определеннее она бы его обвиняла. Однако так вышло, – продолжила девушка, – что мне не представилось возможности защищать его, и это меня иногда удивляет. Порой мне кажется, что сам этот факт доказывает, что мир – достойное место. Никто не бросал мне вызов. Отца окружало молчание, позволявшее обществу обтекать его, словно его больше не существовало. И все же моя уверенность лишь окрепла с течением времени. Несмотря на то что я знала не больше прежнего, я только сильнее верю в его вину. Вот почему, – подвела она итог рассказу, – я сижу здесь и рассказываю тебе об отце. Если ты не считаешь все это основанием для уверенности, не знаю даже, что могло бы удовлетворить тебя.
– Мне этого вполне довольно, – заявил Деншер, – но, дитя мое, я не слишком много узнал. Ты ведь, по сути дела, ничего мне не сообщила. Все так смутно, что я не исключаю какой-то ошибки. Что такого он сделал и о чем никто не может сказать напрямую?
– Что-то сделал.
– О! «Что-то!» Что-то – это ничто.
– Ну, в таком случае, – ответила Кейт, – он сделал нечто определенное. Это известно, но, бог свидетель, не нам. Но для него это стало концом. Ты наверняка смог бы все разузнать, если бы немного постарался. Расспроси о нем.
Деншер помолчал, но потом решился:
– Меня не интересует мнение общества, и я скорее язык себе откушу, чем стану о нем расспрашивать.
– Тем не менее это часть меня, – сказала Кейт.
– Часть тебя?
– Бесчестье моего отца, – она взглянула ему в глаза прямо и серьезно, в голосе ее звучали разом гордость и пессимизм. – Разве такое может не оказать влияния на жизнь человека?
Он посмотрел на нее тем же долгим взглядом, который всегда задевал ее до глубины души.
– Я должен попросить тебя доверять мне чуть больше, особенно в таких важных обстоятельствах, – произнес он, а потом, поколебавшись, добавил: – Он состоит в каком-нибудь клубе?