Литмир - Электронная Библиотека

Теперь мы переходим к последнему эпизоду. Для начала надо отметить, что один неопубликованный роман – “У” – попал в самиздат и был напечатан за границей (издательством L’Age d’Homme, 1982). Была ли это утечка или Тамара Владимировна дала рукопись иностранному исследователю для изучения или даже публикации – с уверенностью говорить мы не можем, хотя по крайней мере один экземпляр был в руках у американского филолога, которому мы дали адрес Тамары Владимировны и объяснили, как с ней связаться. Мемуары Тамары Владимировны, начатые еще в 1963 году, должны скоро выйти в Советском Союзе. [Они и были изданы – с сокращениями и без той части, которая касалась Катаева. – Э. П. Т.]

Она не обладала независимым интеллектом, не была такой, как Надежда Мандельштам. Главные воспоминания – о Федине, Катаеве и Пастернаке. В книге мемуаров Тамары Владимировны, объявленной на 1984 год, выйти в нецензурированном виде могут только воспоминания о первом из трех. У нее, как и у многих других, вызвали гнев напечатанные в конце семидесятых “беллетризованные” мемуары Катаева “Алмазный мой венец”, где он выставляет себя в благоприятном свете за счет почти всех остальных, в особенности покойных. Определив мемуары как беллетристику, но сделав прозвища героев прозрачными, он хотел избежать обвинений в неточности и клевете. Тем не менее он нажил десятки врагов; в их числе была и Тамара Владимировна. В ее опубликованные мемуары не войдет замечательная диатриба против Катаева “Не могу молчать”. Летом 1979 года она твердо решила издать свои “непечатные” воспоминания за границей. Это был большой шаг для человека ортодоксальных убеждений. Она подготовила текст и приложила написанное собственной рукой объяснительное письмо. “Ардис” получил копию этих материалов около 1980 года – от кого, мы не знаем, и она не подтверждала, что отправила их сама. Как это объяснить, мы не знаем. Мы не в первый раз были свидетелями трудных и неоднократных перемен решения.

В опубликованных мемуарах Тамара Владимировна, несомненно, будет защищать Федина. Он был другом Иванова с первых серапионовских дней, с 1921 года, и всегда с теплотой вспоминал это время. Соседи по Переделкину, Ивановы и Федин сохранили дружбу на всю жизнь. Федин известен миру как председатель правления Союза писателей, отступившийся от своего соседа и друга Пастернака и возглавивший кампанию за его исключение из Союза, а позже – и Солженицына. Тамара Владимировна настаивает, что Федин – человек, органически не способный нарушить слово, что в случае Пастернака он разрывался между дружбой и долгом. Долгу он присягнул и не мог изменить ему ради дружбы. Истории с Солженицыным она не касается вовсе.

Две части воспоминаний Тамары Владимировны, которые могут быть напечатаны только за границей, посвящены книге Катаева “Алмазный мой венец” и Пастернаку – не только истории с “Живаго”, но дружбе его с Ивановым. Катаева она разносит за то, что он лжет с начала и до конца, изображает таких людей, как Хлебников, своими знакомыми, хотя на самом деле ни разу с ним не встречался, сочиняет о других людях, в особенности о еще одном “серапионе” Михаиле Зощенко, сохранившем дружбу с Ивановыми до самой смерти. Защищает она и других – начиная с Маяковского и до Мандельштама – и пишет, что в тридцатые годы, когда русские писатели были еще маленькой семьей, Катаев почти не бывал в их обществе и не бывал приглашаем на их чтения. Его отвратительная роль в травле Пастернака известна, и Тамара Владимировна рассказывает о том, как Пастернак отказался пожать ему руку. Занятное отступление: Корней Чуковский, постоянно выступавший в роли друга Пастернака, в разгар скандала из-за “Живаго” пришел к Ивановым и сказал, что они должны вместе публично осудить Пастернака!

Воспоминания Тамары Владимировны о Пастернаке захватывают весь период с 1928 года до его смерти, в особенности то время, когда они были соседями по Переделкину (после того, как Пастернаку отдали дачу Малышкина). Она сообщает интересные подробности о жизни и мнениях Пастернака в годы войны, среди прочего – о том, как он осуждал за безнравственность А. Н. Толстого, Эренбурга и Маршака. Ивановы были в числе тех немногих, кому начиная с 1952 года Пастернак читал главы “Доктора Живаго”, только что вынутые из пишущей машинки. В 1956-м Иванов предложил отредактировать роман, чтобы сделать его “проходным”, и Пастернак дал ему карт-бланш. Она приводит доказательства того, что Пастернак не порвал отношений с Фединым, несмотря на известное письмо 1956 года, и пишет, что в какой-нибудь форме “Доктор Живаго” все-таки будет опубликован – вполне возможно, в “Литературной Москве”.

Неподцензурные части воспоминаний Ивановой будут опубликованы “Ардисом”. Вновь правда станет общим достоянием, и последнее слово останется за вдовой. Вероятно, Тамара Владимировна планировала дело не совсем так, но этот пример еще раз показывает, как трудно помешать тем, кто был близок к русским писателям, собрать свои воспоминания, устроить свой музей – и в конце концов вынести все это на свет божий. Мемуарист обычно хочет, чтобы его работа увидела свет. Несомненно, власти разрешили ей рассказать о том, каким чудесным человеком был Федин, но убедили ее, что Катаева нельзя обижать открыто и рассказывать миру всю историю скандала с Пастернаком, – а она была добропорядочной советской женой, матерью и бабушкой. К сожалению для советского литературного начальства, оно десятилетиями вело себя так злобно, что даже женщины, изначально – и на протяжении долгого времени – бывшие упорными защитницами нового режима, как Тамара Владимировна, в конце концов пришли к тому, что больше не могли держать правду под спудом. Тамаре Владимировне было почти восемьдесят, когда книга Катаева стала для нее последней каплей. И вновь мы убедились в силе русских вдов.

1984

Заметки к воспоминаниям об Иосифе Бродском

Вначале 1969 года мы впервые приехали в Советский Союз, мало что зная о его тогдашних писателях, поэтому рассказы Надежды Мандельштам об Иосифе Бродском и ее желание познакомить нас с ним во время нашего пребывания в Ленинграде выглядели не важнее, чем сотни других намеченных для нас встреч. Однако рекомендательное письмо Надежды изменило как наши судьбы, так и судьбу самого Иосифа. Между нами завязались долгие и сложные отношения, не прерывавшиеся всю мою жизнь.

Теперь, летом 1984 года, я собираюсь рассказать все, что помню о русском периоде жизни Бродского, о его отъезде из России и о первом годе, который он провел в США. Во многих смыслах это период, представляющий значительный литературный интерес, и, как ни странно, именно о нем у меня осталось больше всего документальных свидетельств. Вообще-то мы с Эллендеей ведем записи от случая к случаю, но, по всей видимости, Иосиф с самого начала показался нам необычной и в каком-то смысле важной для нас личностью. Этим и объясняется то, что у меня сохранилось столько заметок, могущих послужить подспорьем для памяти.

Даже способ, каким мы тогда добирались в Ленинград, был весьма необычен. Мы ехали с пастором Роджером Харрисоном на его ярко-красном “плимуте барракуда”, самом заметном автомобиле во всей стране, который, как я записал тогда, промчался “по десяти тысячам одинаково унылых деревушек” между Москвой и Ленинградом, словно золотая карета по бедным городкам из “Мертвых душ”, провожаемый взглядами изумленных крестьян. Разумеется, у нас не было разрешения ехать в Ленинград на машине, поэтому любое дорожное происшествие нагоняло на нас беспросветный ужас. Гаишники контролировали все движение, особенно на междугородних трассах; первый пост ГАИ находился уже в 40 км от центра Москвы, и дальше иностранцам без соответствующих бумаг ехать не дозволялось. Кажется, этот пост мы миновали благополучно, но позже, когда нам попался другой, Роджер не понял, что означают жесты стоящего на обочине полицейского, и промчался мимо красным вихрем. У следующего пункта дорогу нам преградила цепочка его товарищей, вооруженных автоматами. Мы остановились, Роджер вышел, и мы услышали его обычное полуразборчивое кудахтанье (на самом деле он очень бегло говорил по-русски); особенно он напирал на свои дипломатические номера и на то, что мы не кто-нибудь, а настоящие американцы. Гаишник со скучающим видом заглянул в его документы, в наши (где значилось, что с сегодняшнего вечера нам разрешается пребывать в Ленинграде), после чего, утомленный жизнерадостным слабоумием Роджера, отпустил нас с миром.

25
{"b":"569527","o":1}