Литмир - Электронная Библиотека

Разговор наш с ним шел, главным образом, не о Булгакове, а о Солженицыне. Я не представлял себе, насколько вовлечен был Лакшин в историю с публикацией Солженицына (и не узнал до появления “Бодался теленок с дубом”). И понятия не имел, какие битвы разворачивались тогда вокруг его будущего в СССР. Но ранние произведения Солженицына читал, включая “В круге первом”. (И даже написал слависту Демингу Брауну, в ту пору находившемуся в Англии, что попробую переправить Солженицыну в Рязань один из двух имевшихся у меня экземпляров романа – хотя не помню, как рассчитывал это сделать.) В общем, я сказал Лакшину, что “Один день Ивана Денисовича”, по-моему, хорош и оригинален, “Матренин двор” тоже хорош, но “Крохотки” ужасны, что “В круге первом” замечателен в смысле информации, но я не представляю себе, чтобы смог прочесть его романы повторно. Лакшин возражал неторопливо, но настойчиво. Солженицын – великий романист, мы даже вообразить не могли, что такое пишется нашим современником. “Новый Достоевский?” – иронически спросил я. “Поверьте, он не слабее Достоевского, – ответил Лакшин, – и Толстого”. Он сказал это тоном человека, глубоко убежденного и желающего убедить вас самим своим спокойствием, что он прав. К спору о Солженицыне Елена Сергеевна добавила свой рассказ. Солженицын был у нее в гостях, сказала она, и единственное, что она запомнила, – его слова о том, что его поражает воображение Булгакова. Солженицын заметил, что сам он пишет только о том, что видел, – он не умеет выдумывать. А в “Мастере и Маргарите” воображения столько, что он позавидовал способности Булгакова описывать фантастическое. Елена Сергеевна была дамой светской и утонченной. Даже на восьмом десятке она сохранила чисто женскую привлекательность. Она была элегантна, и так же – ее квартира. И никакой чопорности. Она была очаровательной хозяйкой.

А Лакшин еще рассказал нам среднюю часть сюжета, инициаторами которого были как раз мы. В первые месяцы мы посмотрели несколько булгаковских спектаклей, в том числе “Бег” в театре Ермоловой. Там есть знаменитый монолог Корзухина о божественном долларе. Эта речь должна показать его низменность, она укладывается в представление о западных капиталистах как бессовестных стяжателях. Во время монолога, иллюстрируя свою речь, он держит в руке то, что должно изображать доллар. Но “доллар” этот – большая картонка, вдобавок неправильного цвета. Нам с Эллендеей это показалось очень смешным, особенно ввиду того, как советский театр хвастается своим реализмом. Я сел и написал режиссеру комически пышное письмо, что в интересах дружбы между народами и художественного реализма я прилагаю к сему новенькую однодолларовую купюру, которую он может передать бутафорам для использования во время монолога, добавив, что это будет примером того, как доллар не всегда используется в грязных целях. Мы не ожидали отклика, но неделю спустя курьер, прибывший на мотоцикле, доставил к нам в 310-й номер гостиницы “Армения” ответное послание. Мы и так уже были знаменитостями в этом старом отеле (иностранцев, а тем более американцев здесь обычно не селили), и этот эпизод безусловно подтвердил персоналу нашу важность. На официальном бланке театра от 7 марта 1969 года значилось:

Глубокоуважаемый господин профессор!

Я рад, что Вам как специалисту и переводчику Булгакова понравился наш спектакль. Мы тронуты Вашей заботой о правдивости деталей, связанных с монологом о долларе, и передали Ваш подарок в реквизиторский цех. Возможно, если бы Булгаков был жив, он написал бы новый монолог о долларе, который в определенных обстоятельствах и в руках честного художника может превратиться из орудия вражды в символ дружбы.

С наилучшими пожеланиями Вам и Вашей жене, В. Комиссаржевский.

Это выглядело продолжением комедии, которую я затеял, но Лакшин сказал, что все было не так смешно. По его словам, когда открыли конверт, раньше всего из него выпал доллар. Комиссаржевский тут же созвал свидетелей – вдруг это провокация, устроенная американцами (советским гражданам запрещено иметь валюту). Сначала они очень расстроились и, только прочтя письмо, решили, что это не подвох, а именно то, что имелось в виду. Событие было столь незаурядное, что известие о нем быстро распространилось в кругу булгаковской публики. И теперь Лакшин изумлялся: “Так это вы, оказывается, устроили!”

После ужина Елена Сергеевна провела нас по квартире с богатой булгаковской иконографией: посмертная маска в застекленном шкафу, повсюду фотографии и кровать, на которой он спал и умер. Мы были тронуты, но не знали, как реагировать. В конце концов, мы и приехали в Советский Союз прежде всего для того, чтобы увидеть такого рода святилище, и сожалеть можно было только о том, что уже 10 июня и мы мало чего еще успеем. Понимая, что Елена Сергеевна рассказывает не все, что могла бы, мы тоже кое-что от нее утаили – например, что у нас уже есть русский текст “Зойкиной квартиры” 1935 года и сведения о других редких и даже неизвестных булгаковских материалах. Проживи она еще пять лет, у нас установились бы отношения, развернулся бы “Ардис”, и, думаю, дело обстояло бы иначе: она могла бы охотнее выйти за границы осторожности, в которых держалась до 1969 года.

Она, безусловно, была самой эффектной и очаровательной из вдов, но роль исполнила такую же, как многие другие. В 1969 году она была первоисточником: она собрала документы и сохранила книги, у нее был архив. Тот, кто хотел что-либо узнать и узнать прямым путем, обратился бы к ней – в противном случае ему пришлось бы проделать колоссальную работу. Значительную часть своей жизни после 1940 года она посвятила сохранению булгаковского имени – так, как он сам предсказал. Она тщательно хранила важные рукописи под спудом. Знали о них немногие. Рукописи Булгакова почти не ходили в самиздате, и это было решением Елены Сергеевны. В целом она – как и Тамара Иванова – придерживала их, дожидаясь, когда придет “настоящий день”. Как мы убедились, в определенной мере тактика ее была верна – и настоящий день пришел. Роман “Мастер и Маргарита” мгновенно стал классикой в России. Вскоре он был переведен почти на все важнейшие языки, и то, что стал доступен несокращенный вариант, – вполне возможно, ее заслуга.

Супружеская цензура ведет начало как минимум со второй жены Достоевского. В своем дневнике она пользовалась редким и дьявольским видом скорописи и раза два прошлась по тексту, чтобы убрать подробности, которые сочла компрометирующими или интимными. Елена Сергеевна, насколько мы знаем, не уничтожала материалов, отправлявшихся в архивы, но стратегически проливала чернила на отдельные места, считая, что их не надо видеть даже потомкам.

В любом случае Елена Сергеевна была одной из важных литературных вдов России. Согласны мы с ее тактикой или не согласны (иногда, например, она сдавала в архивы письма Булгакова другим родственникам без их разрешения), ясно, что она сыграла важнейшую роль в посмертной литературной жизни Булгакова. Если бы это было полностью предоставлено другим, друзьям, из которых многие вели себя трусливо, или таким, как Ермолинский или Миндлин, которые способны были вспоминать несуществовавшие события и намеренно лгали о многих вещах, наследие Булгакова было бы гораздо беднее. Яркий пример того, насколько сложна “политика знаний” о Булгакове, – его поздняя пьеса о молодом Сталине. Елена Сергеевна, располагавшая экземпляром “Батума”, наверняка не отдала бы ее в печать, потому что (помимо ее возможного участия в создании пьесы), это произведение не красит Булгакова. С ним он попадает в компанию знаменитых писателей, прославлявших Сталина. Так, один мемуарист-агиограф ни за что не хотел выпустить из рук свой экземпляр, и даже человек, добывший в конце концов экземпляр пьесы для Эллендеи, не советовал ее печатать – люди неправильно поймут Булгакова. Эту точку зрения можно понять, и все же, к счастью, правда (то есть текст) в итоге дошла до читателей.

Елена Сергеевна не достигла такой свободы, но достичь ее любому трудно – особенно тому, кто долго пожил при советской власти. Вот почему так замечательна Надежда Мандельштам. Тем не менее никто не потрудился больше Елены Сергеевны, чтобы сберечь булгаковское пламя и сделать привлекательным образ его самого. И когда был снят наконец запрет с Булгакова, пусть осторожно, избирательно, отрывочно, работа, проделанная ею, стала первой ступенью знания, первым источником.

19
{"b":"569527","o":1}